То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Как много виноватых, всегда казалось мне. Виноватыми были прежде нарушители собственности, воры, мошенники, бродяги бездомные, алкоголики, скандалисты, хулиганы, политические враги (впрочем, последних больше в каретах возили). Ну а теперь кучами гонят собственников, владельцев имущества, торговли, земли, своего дома, квартиры, мебели, словом, достатка…
«Страна виноватых, – думал я. – Все виноваты. Вот страна Россия, страна виноватых! И всё водят одни других: прямо по улицам, под конвоем. А другие смотрят. Скучно! Всё арестанты, сколько! О, Господи!»
– Кого ведете-то?
– Кого? Мазуру!
Завтра – других ведут.
– А это теперь кого?
– Домовладельцев.
– Виноваты, значит?
– Конечно, виноваты! Ишь, разжились. Построит дом и пьет кровь с жильцов как паук.
– А офицеров-то чего гоните?
– Вот те покажут теперь, как им честь отдавать, дисциплину!
– Виноваты, значит?
– Еще бы!
Особенная толпа молодых, задумчивых, очень задумчивых людей. Политики, вероятно? Оказывается – студенты. Гонят. Идут быстро.
– Что это? Кого гоните?
– Студентов.
– За что?
– На сходки не ходят. Сделали забастовку. Надоели, говорят, сходки. Каждый день на сходку собираться велят. Дважды в день.
Вот странно! Прежде гнали за сходку. Теперь за «зачем не идешь?» гонят. Все виноваты!
Виноваты купцы: «зачем торговали?». Гонят. Глаза у всех вытаращены, у купцов-то. Виноваты, что торговали? Конечно, виноваты, эксплуататоры! У тех, кто ведет этих «эксплуататоров», – глаза какие надо, ровные, а у купцов выпучены от удивления.
Вследствие постоянной виновности российского народа глаза получают выражение удивления – «выпучиваются», как говорил мне приятель мой Ильин. «Ум теперь у всех раскорячился, глаза растопырились», – говорил он.
– Ишь ты! Нынче народу что гнали, – говорит Дарья Марье. – Ну и глядеть жалко, сердешные, идут, а глаза, как у раков, выпучены.
– Кого гонят-то?
– Социалистов.
– Чего это?
– Из человеческой кожи сапоги стали шить, дешевле выходит.
– Вот что! Поди ты. И носки?
– А кто знает! Только много их прогнали…
Виноваты, значит?
Еще бы!
– Анфиса Ивановна, посмотрите в окошко. Вон, видите, гонют кого-то. Смотрите, кажется, этот, высокий-то, муж Натальи Николаевны – Алексей Васильевич… Голубушка, он, он! Ведь он кадет. Гонют прямо под арест. Матросы гонют. Сколько их! Страсть! Матросни-то…
– А сегодня утром иду это я у Цепного моста. Матросов гонят – ну сколько! Ужас! И глаза у них, как у тараканов, выпучены. Глядят, как звери.
Виноваты, значит?
Объявили себя. Мы, говорят, конные матросы, и начали бунтовать. Ну им и показали. Сказали: «Будет вам гордиться, что матросы вы. Довольно!» – говорят.
И вредителей сегодня прогнали, видела я нынче утром. Попались, голубчики.
Еще бы – вредители.
Вот что.
Да как же?!
Что же это? Не сплошная ли тюрьма Россия? И есть ли в ней невиноватые? Оказывается, нет. Чем-нибудь да виноват.
Октябрь в деревне
Москва, зима. Кузнецкий мост, булочная Бартельс… 1917 год. Стекла выбиты, помещение пустует – торговля запрещена. На стене дома, где была булочная, висят большие плакаты – воззвания в тоне благих поучений, как сохранить детей от туберкулеза усиленным питанием.
Как раз перед булочной стоит на панели молодая, по виду интеллигентная женщина с опухшим от голода лицом, робко озирается и продает маленькие, темные пирожки из ржаной муки.
Лоток ее с пирожками примостился тут же, на панели, в грязи и рыхлом снегу.
Запертая булочная, голодное лицо женщины и эти жалкие пирожки – как всё странно противоречит воззванию о детях, какая химера и чушь, нелепость и бессердечие!
* * *
Но толпа ничего не замечает.
Толпа торопится, спешит на бесчисленные заседания… Девицы и юнцы бегают с одного заседания на другое с озабоченными лицами. Слушают, записывают чрезвычайно деловито, дружно аплодируют всем ораторам, что бы те ни говорили – одно или прямо противоположное, – всему рукоплещут.
Как странно… Особенно странной кажется молодежь.
* * *
У Дорогомилова моста я увидел, как две девушки и гимназист тащили на веревках сани. На санях – плохо сколоченный ящик, из которого торчат ноги покойника. Молодежь весело волочет гроб на кладбище. Я справился о покойнике. Гимназист ответил с улыбкой:
– Хороним отца…
Что означает это веселое, это уверенное настроение молодежи? И как все они довольны!
Учреждений образовалось много, всюду толпы служащих: всё больше молодые девицы и молодые люди. И нравится им, что они служат, за делом пребывают, что к ним обращаются, просят их, умоляют, что они – власть. Нравится им, что они могут отказать, отменить, запретить.
* * *
Я пришел в некое хозяйственное учреждение просить дров, то есть ордер на получение дров. Учреждение большое, занимает целый дом. Отделений много: я не знал, куда сунуться. В битком набитой просителями комнате № 82, куда я наконец попал, насилу пробившись по коридорам, барышня № 82, выслушав меня, сказала:
– Я вам дам записку в Центротоп. Это на Покровке… Вас зачислят в артель по разбору деревянных домов и заборов на окраинах Москвы, в порядке трудовой повинности.
И снова было видно, что барышне очень нравится ее служба и то, что вот она может изрекать эти высокие справедливости, то есть что я должен работать по разборке домов и заборов и выдадут мне за это груду мусора для топки.
Я пытался объяснить барышне, что мне не по силам такая работа: всю жизнь занимался другим, да и стар.
Она посмотрела на меня обиженно:
– Вы отнимаете у меня время ненужными объяснениями. Я принимаю по делу. Большая очередь. Извиняюсь!
И ушла.
Все служили, и все стали властью.
Никогда раньше я не видел в России таких самодовольных, надменных лиц, как в дни этого интеллигентского пустословия и фальшивых свобод…
Племянник мой притащил мне дров и объяснил, что надо было обратиться прямо в Комиссию деятелей культуры. Однако ночью все дрова у меня были украдены, и я стал топить мебелью. Но так мерз и голодал в погасшей Москве, что вскоре решил перебраться в деревню.
* * *
В сугробах, далеко от Москвы, деревня была сущим раем. Тишина, лес в инее, одинокий огонек в избе.
Как был непохож этот глухой край на сумасшедшую Москву!
Мирно мерцали звезды над огромным бором, когда в ночной темноте я подошел к моему дому в лесу.
Я зажег лампу, а старик-рыбак, живший у меня сторожем, поставил самовар. Севши со мною за стол, он спросил:
– Правда, Кистинтин Лисеич, аль нет? Мужики бают,