Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф
Джанет Воган обручилась, а Джеральд Бреннан женился[1144].
Барбара [Багеналь] выглядела вчера вечером постаревшей, не в своей тарелке, раздражительной, очень красной и носатой.
Джулиан молчалив. У Клайва, похоже, новый виток жизни, в котором нет места нашей с ним близости. Я пишу эти заметки, тщетно ожидая, что вспомню ту очень интересную мысль, которая вертелась у меня на языке; боюсь, она ускользнула навсегда, сколько ни жди. Когда записываешь подобные мелочи, на ум порой приходит нечто глубокое. Я читаю Данте и опять не знаю, зачем после этого вообще писать; он тоже превзошел литературу, как я недавно сказала про Шекспира. После своего текста я полчаса читала «Ад» и думала, что самое время бросить рукопись в печь, вот только у меня ее здесь нет. Теперь пойду сделаю картофельное пюре. Л. постелил мне ковер.
25 августа, понедельник.
Этель приехала с ночевкой в пятницу, и, чтобы заглушить сенокос Перси, я буду писать здесь, ибо погружение в писательство – это защита, а собаки и рабочие сегодня особенно громки. Они мешают мне, решившей прерваться с «Волнами», переписывать Хэзлитта, но в остальном я счастлива; сегодня был жаркий день, и мы ездили в Льюис, и часть пути домой я прошла пешком. Это единственный по-настоящему жаркий день за все наше время здесь. Но я бы хотела, если смогу, описать Этель. Позвольте хоть вкратце рассказать об этой любопытной противоестественной дружбе. Я говорю «противоестественная», поскольку она очень стара и все это нелепо. У нее огромная голова. «Тут музыка», – сказала Этель, постукивая себя по вискам. Это путь к безумию – думать о том, что говорил Вальтер[1145], Вах[1146] или кто-то еще; Этель, как мне кажется, не может перестать повторять избитые комплименты, которые она шепчет сама себе по ночам. Боюсь, Этель не может пережить то, как дурно с ней обращались. Этот рефрен тем более заметен, что он контрастирует с ее обычным великодушием, здравым смыслом, уравновешенностью и проницательностью. Невзирая на разговоры о собственной музыке и заговорах против нее – пресса полна решимости уничтожить Этель, хотя на ее концертах всегда аншлаг, – она замечательная гостья. И даже лучше. С ней я испытываю странные эмоциональные качели и обманы восприятия. Лежа в кресле при свете камина, она выглядела 18-летней энергичной красивой женщиной. Внезапно это исчезает, и появляется старый, избитый волнами утес – доброе морщинистое лицо, которое заставляет уважать человеческую природу или, вернее, чувствовать ее неукротимость и упорство. Потом Этель становится вполне земной; я имею в виду, что мне это нравится; она непринужденная, ветреная, загорелая, приспособленная к этому образу жизни; живущая в разных обществах; решительно и беспрепятственно идущая в блузке и галстуке к своим целям; тут я внезапно понимаю ее комплименты в мой адрес. Но ей уже за семьдесят. (Ох уж эти собаки – ох уж этот Перси! – такой прекрасный мог быть вечер – куда же деться от этого шума?) Порой она поразительно проницательна. У нее молниеносная скорость восприятия, которую я сравниваю со своей собственной. Но Этель более постоянна и надежна; лучше придерживается фактов, чем я. Она может описать ситуацию одним словом. Я рассказала ей о Маргарет и моих трудностях с газетой. Ни одна 30-летняя женщина не смогла бы так быстро понять и обобщить суть сказанного парой слов (ее недостаток как собеседника – рассеянность). В разговоре было несколько особенно интересных моментов. Например, о ревности.
– Знаешь, Вирджиния, мне не нравится, что тобой увлекаются другие женщины.
– Тогда ты, должно быть, влюблена в меня, Этель.
– Я никогда никого так сильно не любила. (Есть ли в этом что-то старческое? Не знаю.) С тех пор как я увидела тебя, я больше ни о ком не думаю… Я не хотела тебе говорить.
– Но я хочу привязанности.
– Ты можешь воспользоваться этим.
– Нет.
Вот такое примерно у Этель состояние. Но что мне действительно нравится, так это не любовь, ибо ее трудно выразить внятно: в ней очень много аспектов; Этель преувеличивает, а я чувствительна к преувеличениям, – нравится мне монументальность древней скалы, а еще ее улыбка, очень широкая и доброжелательная. Но боже мой – я не влюблена в Этель. Ах да, мне очень интересен ее опыт.
28 августа, четверг.
Сегодня самый жаркий день – примерно так же было и в прошлом году, когда я ездила в Лонг-Барн, где познакомилась с преподавателем из Итона, приятным молодым человеком с голубыми глазами, белыми зубами и прямым носом – теперь он лежит на дне ущелья в Швейцарии, лежит раздавленный рядом со своей Мэри Ирвинг в этот очень жаркий вечер; два тела навеки вместе[1147]. Я представляю тающие ледники; капающую на них воду; голубой и зеленый свет, а порой и полную черноту; ничто вокруг них не шевелится. Замерзшие, рядом друг с другом, в своих твидовых костюмах и обуви с шипами, они просто лежат там. А я пишу здесь в своей пристройке, глядя на уборку урожая в полях.
Полагаю, они чувствовали себя закрученными вихрем, бессильными, бесполезными, шокированными потерей контроля.
«Очень бурное лето» – так я сказала Джейни Бюсси, Джулиану и Квентину на террасе в прошлое воскресенье.
Сегодня достроили церковь и убрали строительные леса. Я с определенным интересом и восхищением читаю Р. Леманн[1148] – у нее ясный и жесткий ум, время от времени пытающийся обуздать поэзию, но я, как обычно, потрясена механистичностью художественной литературы; замах на фунт – удар на пенни. И все же я не вижу другого применения ее таланту. Все эти книги ничего не значат – они вспыхивают ярким светом тут и там, но и только. Однако у нее, как мне кажется, есть то, чего не хватает мне, – умение рассказывать историю, развивать сюжет, прописывать персонажей и так далее.
Сегодня Энни предложила мне пресс-папье фирмы «Strachan» [?] из Шотландии в обмен на то, что мы оплатим ее поход к окулисту.
2 сентября, вторник.
Я шла по тропинке с Лидией. «Если это не прекратится, – сказала я, имея в виду горький привкус во рту и давление, будто мне на голову надели металлическую звенящую клетку, – значит, я больна; да, весьма вероятно, я разбита, больна, мертва. Черт побери!». Тут я упала, сказав: «Как странно – цветы». Смутно чувствовала и понимала, что Мейнард внес меня в гостиную; видела перепуганного Л.; сказала, что пойду наверх; сердце выпрыгивало из груди; боль; дома стало хуже; силы покинули меня, как при анестезии газом [эфиром]; я потеряла сознание; потом открыла глаза, увидела стену и все остальное; снова увидела жизнь. «Странно!» – сказала я,