Дональд Рейфилд - Жизнь Антона Чехова
Антон, которого больше беспокоил состав зрителей, чем актеров, разыскивал Потапенко: «Мне нужно повидаться с тобой. Есть дело. <…> Не побываешь ли у меня около полуночи? Надо поговорить конфиденциально». О чем шло дело, становится понятным из записки Антона Маше, которая должна была приехать на премьеру: «Был у Потапенко. Он на новой квартире, за которую платит 1900 рублей в год. На столе у него прекрасная фотография Марии Андреевны. Сия особа не отходит от него; она счастлива до наглости. Сам он состарился, не поет, не пьет, скучен. На „Чайке“ он будет со всем своим семейством, и может случиться, что его ложа будет рядом с нашей ложей, — и тогда Лике достанется на орехи. <…> Спектакль пройдет не шумно, а хмуро. Вообще настроение неважное. Деньги на дорогу я пошлю тебе сегодня или завтра, но ехать не советую. <…> Если же поедешь одна, без Лики, то телеграфируй „еду“».
К своей пьесе Антон был так же равнодушен, как и к Лике, однако она приехала сама по себе, днем раньше Маши. Благодаря стараниям Антона Потапенко появился лишь на втором представлении, так что напряженность в ложе Чеховых и Сувориных была не столь велика, если не считать того, что Лике пришлось выдержать соседство с Сувориным.
Чехов был нездоров и признался Суворину, что снова кашлял кровью. И тем не менее отправился обследовать Григоровича, к которому по-прежнему относился с почитанием и благодарностью. Григоровича снедала неизлечимая болезнь. Суворин записал в дневнике: «Он совсем умирающий. Чехов, который с ним говорил о болезни, по тем лекарствам, которые он принимает, судит, что у него рак и что он скоро умрет. <…> Пожалуй, и у меня рак во рту — какая-то ранка, которая давно не заживает».
В столь мрачном окружении (как и в 1889 году, после смерти Николая), Антону захотелось плотских наслаждений. До нас дошли интригующие фрагменты его переписки с Потапенко. В первой записке Потапенко читаем: «Спасибо, но увы! Не могу!» Во второй есть следующая строчка: «Известную артистку уступаю тебе полностью». Таким образом, от Потапенко официально перешла в руки Антону Людмила Озерова. Однако не только к ней проявил Антон интерес; была еще актриса Дарья Мусина-Пушкина, с которой он был близок пять лет назад: она с готовностью отозвалась на его призыв. На вторую репетицию «Чайки» Чехов пришел в расстройстве — сразу после визита к больному Григоровичу и увидев накануне сон, в котором его женили «на нелюбимой женщине» (что вполне объяснимо, учитывая многолетние попытки петербургских друзей найти ему невесту).
За шесть дней до премьеры сорокадвухлетняя Савина отказалась играть восемнадцатилетнюю Чайку; на следующий день роль была передана Вере Комиссаржевской, которая в свои тридцать два года более подходила для юной героини. Актрисы начали гадать, не достанется ли теперь Савиной роль Маши. Но та разобиделась и вовсе отказалась играть. Антон был недоволен тем, как Карпов ставит пьесу, к тому же задуманные им декорации годились скорее для буржуазных водевилей, чем для тонкой драмы, местом действия которой является пришедшая в упадок сельская усадьба.
На репетиции, которую Антон посетил вместе с Потапенко 14 октября, еще ничто не предвещало беды. Чехов проникся доверием к труппе — особое впечатление на него произвела Комиссаржевская. (По мнению Суворина, она скверно сыграла в «Гибели Содома»; ни он, ни Чехов не разделяли поначалу влюбленности Карпова в ее артистический талант.) Комиссаржевская нашла верное решение для самого трудного монолога, треплевской модернистской пьесы в пьесе, насчет которой у Карпова были опасения, что она насмешит публику. Когда актриса, модулируя низкими и высокими нотами, на словах «все жизни, свершив печальный круг, угасли» закончила монолог полным замиранием звука, ее чудный голос околдовал зал. Она приняла решение — и Антон воздал должное ее музыкальному чутью — трактовать пьесу Треплева не как пародию, а как поэзию.
Генеральная репетиция, состоявшаяся на следующий день, прошла из рук вон плохо. Комиссаржевская, завернувшись в белую простыню, выглядела нелепо: Карпов, похоже, мало смыслил и в декорациях, и в костюмах. Мария Читау в роли Маши путалась в широком платье, пошитом для более крупной Савиной. Сазонова была недовольна гримом Тригорина, которого играл ее муж Николай: «Сам по себе он хорош, но для этой роли не годится. Репетиция без автора, без декораций и без одного актера. <…> Конец еще не слажен, пьеса идет чуть не с трех репетиций. Давыдов и Николай защищали Комиссаржевскую от Карпова, который по своей неопытности заставляет ее вести главную финальную сцену у задней кулисы, загородивши ее столом. <…> Карпов подсел ко мне, но когда я ему сказала, что пьеса плохо срепетована, ушел и больше не возвращался. Званый обед с актерами <…> Звали Чехова, но он не пришел».
Приехавшая в Петербург Лика не появилась на генеральной репетиции, где были Чехов, Суворин и Потапенко. Десятидневный марафон немало утомил труппу. Чехов предчувствовал, что пьеса обречена, и сказал Суворину, что хочет снять ее. В день премьеры он отвез Машу в гостиницу «Англетер», где остановилась Лика. Спустя сорок лет Мария Павловна вспоминала об этом: «Утром 17 октября Антон Павлович, угрюмым и мрачным, встретил меня на Московском вокзале. Идя по перрону, покашливая, он говорил мне: „Актеры ролей не знают… Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала“».
Чехов все еще побаивался, что на премьере появится Потапенко, а его жена набросится на Лику. Посмотрев безнадежно скверный последний прогон пьесы, Антон постригся и приготовился к самому худшему.
Премьера «Чайки» закончилась скандалом в зрительном зале, какого не помнили российские театралы. Пьеса была поставлена не в том городе, не в том месяце, не в том театре, не с той труппой и, кроме того, перед предвзято настроенной публикой. Многие зрители пришли повеселиться на бенефисный спектакль Левкеевой, который давали после «Чайки». Другие же специально выбрались в театр, чтобы выразить свое неприятие Чехова и современной драмы. Мало кто представлял себе, что за пьесу им предстояло увидеть. Обескураженные актеры постарались подстроиться под настроение публики, однако Комиссаржевская, самая чуткая актриса труппы, упала духом, и ее Чайка так и не смогла оторваться от земли. После первого действия она, плача, пришла к Карпову и с дрожью в голосе заявила, что ей хочется сбежать из театра. Режиссер вернул ее на сцену, но пьесу спасти было уже невозможно. И друзья, и занятые в пьесе актеры каждый — по-своему переживали провал; все сошлись в том, что пьесу сгубила враждебность петербургской публики. И в суворинском, и в чеховском дневниках об этом упоминается сверхсдержанно: «Пьеса не имела успеха». Суворин добавил: «Публика невнимательная, не слушающая, кашляющая, разговаривающая, скучающая». О том же вспоминала и Маша:
«С первых же минут я почувствовала невнимательность публики и ироническое отношение к происходящему на сцене. Но когда по ходу действия открылся занавес на второй сцене-эстраде и появилась обернутая в простыню Комиссаржевская, как-то неуверенно игравшая в этот вечер, и начала известный монолог: „Люди, львы, орлы и куропатки…“ — в публике послышался явный смех, громкие переговоры, местами раздавалось шиканье. Я почувствовала, как внутри меня все похолодело. <…> В конце концов в театре разразился целый скандал. По окончании первого действия жидкие аплодисменты потонули в шиканье, свисте, в обидных репликах по адресу автора и исполнителей. <…> Совершенно убитая, с тяжелым чувством, но не подавая вида, досидела я в своей ложе до конца».
Мария Читау обнаружила Антона в уборной Левкеевой: «Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье… Они молчали. Я тоже молча стала около них. Так прошло несколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и быстро вышел».
Даже Сазонова, считавшая пьесу чересчур мрачной, а поведение Антона нелюбезным, пришла в ужас: «Публика была какая-то озлобленная, говорила, что это черт знает что такое, скука, декадентство, что этого даром смотреть нельзя, а тут деньги берут. Кто-то в партере объявил: „C'est du Maeterlinck!“ В драматических местах хохотали, все остальное время кашляли до неприличия. <…> Самый треск этого провала на сцене, где всякая дрянь имеет успех, говорит в пользу автора. Он слишком талантлив и оригинален, чтобы тягаться с бездарностями. Чехов все время скрывался за кулисами в уборной у Левкеевой, а после конца исчез. Суворин тщетно искал его, чтобы успокоить его сестру, которая сидела в ложе. <…> Чествование Левкеевой за 25 лет прошло, как всегда, с речами, подношениями, поцелуями товарищей и слезами бенефициантки… Освиставши нашего лучшего после Толстого писателя, публика неистово хлопала посредственной актрисе».