Уле Маттсон - Бриг «Три лилии»
— Туа-Туа!.. — отчаянно завопил он.
В ответ чуть слышно донеслось:
— Миккель, где ты?..
Что-то косматое вынырнуло из дыма и чей-то влажный нос ткнулся ему в руку в тот самый миг, когда он упал ничком на землю.
— Боббе… молодец. Какой же ты молодец, Боббе!.. прошептал Миккель. Ноги стали как лапша, но надо было подниматься. — Ближе, Боббе, — шептал он. — Помоги…
Он взялся за собачий хвост и встал на колени, потом выпрямился во весь рост, хотя все кружилось перед глазами.
Миккель брел за Боббе, будто слепой. Двадцать шагов… тридцать… сорок… «Сейчас упаду, не выдержу». Еще двадцать…
Пальцы сами разжались и выпустили хвост. Но Боббе вернулся и схватил Миккеля за рукав. Он снова встал. Еще двадцать шагов.
Дым редеет. Наконец-то! Вот и море, и светлеющее небо над ним.
— Миккель! Я так за тебя испугалась! — встретил его голос Туа-Туа. — Ой, какой же ты страшный!
— Это ничего, просто сажа. — Он перевел дух и ухватился за кол. — Там Синтор, — прошептал Миккель. — Уходи… Скорее, Туа-Туа!
В этот миг позади них вынырнула фигура Мандюса Утота. Его балахон был испещрен дырами, с чуба капала грязная вода.
— Овцы?.. — взревел он. — Целы?..
— Все до единой! — отрезал Миккель и швырнул ветку на землю. — Скажите спасибо Боббе! А теперь сами смотрите за ними. Да не так, как раньше… И Синтору передайте!
Мандюс таращился, разинув рот, на вымазанного сажей мальчишку в огромных деревянных башмаках, который шагал, прихрамывая, вниз по склону; следом за мальчишкой семенила собака.
Но он заметил и еще кое-что, хоть глаза и слезились от дыма: черную юбку, которая мелькнула возле сарая на каменоломне.
А на восточном краю пустоши, среди опрокинутых бочек, сидел на Черной Розе Синтор, хмурый, как грозовая туча. Что он думал, никому не ведомо, но говорят, что глаза его смотрели на постоялый двор. И взор Синтора не сулил ничего доброго.
Глава двадцатая
ФОНАРЬ
В то утро во всем свете не было человека угрюмее и печальнее Туа-Туа. Что бы ни говорил Миккель, она отвечала одно и то же:
— Ни к чему это, Миккель.
Кончилось тем, что Туа-Туа расплакалась. Слезы прочертили дорожки на грязных от сажи щеках.
— Уж лучше пойду домой, к тетушке Гедде.
— И вовсе не лучше! Сядь, мы новый план придумаем.
На верфи стучали кувалды, на пустоши за Клевом еще перекликались люди Синтора. И только на каменоломне было тихо.
Туа-Туа села в вереск и оперлась локтями на старый разбитый фонарь.
— Откуда он у тебя? — спросил Миккель.
— Вожак на рогах принес, когда от загонов бежал, — уныло ответила Туа-Туа, снимая со стекла клок шерсти.
— Каких загонов?
— Где пожар начался, — сказала Туа-Туа. — И погонялась же я за ним. Весь порезался, пойди посмотри сам.
Миккеля вдруг осенило. Он взял фонарь и поставил его на вереск.
— Как думаешь, что будет, если сделать так, Туа-Туа?
Вереск медленно выпрямился, фонарь упал.
Глаза Туа-Туа слегка оживились.
— Конечно, если дверца открыта, — сказала она и распахнула разбитую дверку. — У отца такой же был. Когда не дуло, можно было совсем открыть и…
— А нынче ночью дуло, — нетерпеливо перебил Миккель. Достаточно было поставить фонарь и войти в загон… Постой, что это?
Он быстро встал и погрузил фонарь в воду в кадушке у стены. Вода смыла почти всю грязь.
— Ну, что я говорил, Туа-Туа?! — Миккель торжествующе проследил ногтем за буквой «Е», нацарапанной на дне фонаря. — «Е» значит Енсе, понятно? Дело проясняется!
Туа-Туа грустно улыбнулась:
— Для кого проясняется, а для меня нет. Все равно Синтор верх возьмет, ты сам говорил.
— Синтору сейчас не до тебя! — Миккель сунул фонарь Енсе в щель под крышей. — Гляди: вот мой тайник. Солонина, копченая колбаса… Хлеб, конечно, твердый стал, прямо камень… Хочешь, сегодня ночью и убежим?
Туа-Туа покачала головой.
— Все равно Синтор меня поймает, — мрачно ответила она. — Боббе теперь ничего не грозит. Ты к Скотту наймешься… Она сжала руку Миккеля так сильно, что даже слезы на глазах выступили. — Только ты приходи на пристань… Проводи меня, Миккель. Обещаешь?
Он не успел ответить. Туа-Туа поцеловала его в лоб и побежала по залитой солнцем горе вниз, к постоялому двору.
В последний раз?..
Глава двадцать первая
«ОРГАН, ДУРЬЯ БАШКА!..»
Туа-Туа угадала верно. Только Миккельсоны сели за стол завтракать, как вошел Мандюс Утот. Он поскреб в затылке, уставился на плиту и затараторил.
Сквозь кашель и хрип они различили: «строгий наказ», «хозяин Синтор», «сей момент» и «Доротея Эсберг».
Так или иначе, смысл был ясен: Туа-Туа должна отправиться домой, к тетушке Гедде, — и немедленно.
— Эта самая тетка, как ее там, сидит на ящике возле школы, совсем ошалелая, — добавил Мандюс сверх заученного урока. — Новый учитель уже въезжает.
Сказал и засунул в ухо пятерку, скатанную шариком.
Делать было нечего. Девочка показала Мандюсу нос и всплакнула в объятиях бабушки Тювесон — у кого нет своей мамы, тот и чужой бабушке рад.
Пришел сказочке конец. Под парусом на чердаке осталась лежать только зеленая лента. Миккель сидел у чердачного окошка и пускал зайчиков в глаза Мандюсу, который на каждом шагу оборачивался, отбиваясь от Боббе.
Что делается на душе у пятнадцатилетнего парня, почти моряка, который чуть не плачет из-за девчонки?
Спросите Миккеля Миккельсона.
Одно дело — любить отца, и старую бабушку-ворчунью, и собаку, конечно. Но сейчас он чувствовал нечто совсем другое. Точно между сердцем и горлом застряла ледышка и никак не могла решить: то ли ей растаять, то ли остаться навсегда.
Ледышка осталась.
На макушке Бранте Клева мелькнула черная точка.
Вспорхнул на ветру белый платок. Потом и он исчез.
Когда Миккель спустился с чердака, на столе лежало письмо от богача Синтора.
«Поскольку, согласно еще не подтвержденным свидетельствам, принадлежащая Миккелю Миккелъсону собака (все-таки не „шавка“) во время пожара принимала известное участие в собирании овец, господин Синтор не считает необходимым настаивать на том, чтобы собаку прикончили немедленно».
Так и написано: «немедленно». И подчеркнуто.
Миккель перевернул листок, но нигде не нашел слова «спасибо». Может, забыли второпях?
— Иди, есть садись, — позвала бабушка.
Но как проглотить овсяные блины, если кусок в горло не лезет?
Петрус Миккельсон сунул в карман свою книжечку и пошел слоняться вокруг верфи, Совсем как в былые времена, когда вся деревня говорила, что этот Миккельсон — настоящий бездельник…
А Миккель отправился на каменоломню и достал из тайника фонарь. Вообще-то он собирался отнести его ленсману, но теперь у него вдруг пропала охота. Он сидел и вертел фонарь в руках быстробыстро, пока буква «Е» не превратилась в хитрый, колючий глаз.
Надо же до такой степени пасть духом из-за того, что какаято девчонка уезжает в Эсбьерг!
Ночью Миккелю опять приснился бриг «Три лилии».
Но на этот раз капитан Скотт говорил голосом Эббера. А лебезил-то как! Он наклонился к Миккелю низко-низко, так что борода закрыла все пуговицы-дукаты.
«О, прошу вас, добро пожаловать… Если только господин Миккель соизволит занять место… ну, скажем, дипломированного штурмана на моем корабле, то я буду так рад, так рад!..»
Как вы думаете, что ответил господин Миккель? Он отказался! Отказался от штурманского места и остался сидеть на Бранте Клеве, смотреть, как белый красавец бриг уходит в море. В руках он держал зеленую ленту. Лента была совсем мокрая. Неужели от слез?
В вереске позади него что-то шуршало и гудело — будто ветер или орган.
Миккель обернулся и увидел… учителя Эсберга. Учитель стоял за можжевеловым кустом и подмигивал ему в точности, как на крыльце школы в тот вечер. Правда, кашель у него прошел.
«Она славная девочка, моя Туа-Туа, — сказал учитель. Ты не забыл, о чем я просил тебя? Уж ты позаботься о ней, Миккель Миккельсон».
И он зашевелил длинными пальцами, словно играл на органе «Ютландскую розу».
Миккель проснулся посреди второго куплета. В ушах еще звучал голос учителя, он шептал: «Орган, дурья башка…» Остальные слова унес ветер, гудевший в дымоходе.
Миккель тихонько встал и оделся. Бабушка и отец спали. Слава богу! Потому что есть вещи, которые трудно объяснить людям старше пятнадцати лет.
Луна, пробившись между занавесками, светила прямо на старую фотографию Петруса Миккельсона на стене.
Миккель опустился на колени возле корзины Боббе и обнял мохнатую голову.
— Береги бабушку и Ульрику! — прошептал он.
Миккель собирался сказать, что «отец сам за себя постоит», но в этот самый миг ему почудилось, что Петрус Миккельсон на фотографии хитровато мигнул, точно собирался говорить животом. А за непутевыми людьми, которые говорят животом, нужен глаз да глаз.