Наша взяла - Полиен Николаевич Яковлев
— Общая.
— А кто ее понесет?
— По-очередно. Версту ты, версту я.
— Я первый понесу.
— На жеребки. Кто вытянет жребий - тому первому. Жребий достался Ганьке.
— Чорт счастливый!—выругался Алешка.
— А у тебя зато винтовка.
— Да, тебе хорошо. Ты бомбу да револьвер спрятал, никто и не увидит, а винтовку куда спрячешь? Того и гляди отнимут.
— А мы ее травой да ветками обмотаем, да так и понесем, пока за город выйдем.
БОЛЬШЕВИЧКИ
В целом ряде станиц Кубани, в том числе и и станице, где жил Васька Журбин, все больше и больше распространялись слухи о надвигающихся большевиках.
Много разного говорили о них.
Беднота и все. кто жил своим трудом, ждали их с нетерпением. Они знали, что большевики это те, кто стоит за трудящихся и защищает их интересы. Атаманы, духовенство, купцы, богатые казаки и помещики, которые заставляли на себя работать бедных батраков и платили им за это ничтожные гроши,—словом, все, кто пользовался для своего благополучия чужим трудом и жил обманом, распускали о большевиках самые лживые слухи и приписывали им такие зверства, что даже подумать страшно.
— Не верьте большевикам.— говорил всем и каждому поп Евлампий,— большевики безбожники, злодеи, они убивают детей и стариков, поджигают церкви, всех грабят и бесчинствуют.
— Да, да, да,— поддакивали попу лавочники, богатеи, атаман и его друзья,— большевики — это не люди, а звери.
— И откуда они взялись?—тревожно спрашивала попадья.
— За грехи, мать, за грехи наши посылает нам господь сие испытание. Посты не соблюдаем, церковь посещаем плохо, начальство не почитаем.
Встревожились все, кому сладко жилось да мягко спалось.
— Идут, идут большевики,—ободряла бедноту Васькина мать,- идут наши заступнички, наши соколики. Поживем и мы теперь, как люди, довольно на нас поездили.
— А куда-ж та власть девалась, что царя сбросила?— спросила Анну Павлушкина мать.
— Как куда? Туда-ж девалась, куда и царь.
— Ничего я не разберу, Анна. Как же это так выходит, что солдаты помогали правительству царя с трона прогнать, а потом на это же правительство со штыками пошли? И рабочие тоже, и крестьянство тоже. Как это оно так все вышло?
— Да уж так вышло. Рассказала-б тебе, да сама толком во всем не разберусь, а есть один человек, который все разъяснить нам может...
— Кто-ж такой.
— Ильюшка.
— Какой Ильюшка?
Анна осторожно осмотрелась кругом, нет ли лишнего уха, и тихонько прошептала собеседнице:
— Ильюшка Глушин... Тут он...
— Да ну?
— Да, да. Из тюрьмы убежал, тут прячется. Так он все знает.. Голова! —Еще парнишкой был, гак всякие книжки читал. Только ты ни гу-гу...
— Ну, еще бы. Что я дура, чтоб зря языком трепать? Так ты говоришь, он все знает?
— Ага. Вот бы он нам все рассказал. Давай к нему сходим. Наши у него по ночам собираются, он им там все объясняет.
— Пойдем.
Помолчав, Анна еще больше понизила голос:
— А еще знаешь, что я тебе скажу...
— Чего?
— Вот чего: ты, как свой человек, должна знать. Наши большевиков поджидают и на всякий случай им подмогу готовят. Понимаешь?
— Смекаю.
— Отряд свой составляется. Оружие собирают. Красный флаг сделать хотели, да нигде такой материи нынче не сыщешь, так я. понимаешь, с подушки красную наволочку спорола и дала им.
— Ну, и молодец ты, баба.
— Так что-ж, пойдем нынче к Ильюшке-то?
— Конечно, пойдем. А где-ж он живет-то?
— А вот вечером приходи, сведу.
— Ладно, как стемнеет, ожидай, приду, а пока прощай. Анна. Прощай.
ПОДПОЛЬЕ
Над оврагом, пересекавшим станицу, тянулся огород казака Мироненко. За огородом шел кривой узенький переулочек, в конце которого стояла покосившаяся хатка вдовы Фоминой.
Старик Мироненко потерял на войне трех сыновей, продал половину своего плана и перебрался в маленькую хатку на своем огороде.
И за що я синив своих сгубив? —говорил он каждому.—Дурень я.
— А чем же ты, дедушка, виноват?—спрашивали его.
— А як же? Було-б мини, старому олуху, не пускать их на войну. Сынов убили, а що мини за то далы? И за кого они голову сложили? За панив? Тьфу! Щоб воны, ти паны, повыздыхалы! Як бы я был молодым, я б усим панам головы посшибал, хай им лихо, щоб воны сказылись, бисови души’ Мало того, что сынов потерял, да ще мать старуха с горя померла. И я теперь, як сыч, один. Що мини осталось? Одна утиха: проклинать всих панив, царив, генералив, попив и всю черну хмару.
— А ты, дед, не большевик?—с язвительной улыбочкой спрашивали его лавочники и кулаки.
— Ничого я не знаю, що це за большевики, а як воны таки-ж, як я, то, мабудь и я большевик.
— Моли бога, что старый, а то тебя за эти слова, дедуся, па вишалку.
— Чхал я на вашу вишалку. Вишайте, хоть сейчас. Никого я не боюсь—ни бога, ни чорта, ни вас.
Вот каков был дед Мироненко.
Вдова Фомина, или, как ее называли, Фомичиха, тоже жила одинокой. Ходила она на поденную работу, кому хату помазать, кому белье постирать. Дед Мироненко давал ей из своего огорода картофель, капусту, бураки, а Фомичиха за то деду обед готовила, рубахи ветхие латала и обстирывала.
Хорошо они жили, по-соседски. Помогали друг другу. Да и горе было общее: у Фомичихи тоже единственного сына убили.
Не на войне убили, нет. Убили его по приказанию военного суда за побег с фронта.
Сын Фомичихи, как и Павлушкин отец, не хотел немецких солдат убивать и за богатых помещиков и заводчиков сражаться. Приговорили его за это к смертной казни и расстреляли.
Фомичиха приходилась дальней родственницей Илье Глушину. У ней-то Глушин и нашел приют, убежав из тюрьмы.
Иногда, когда была ночка потемней, перебирался он на огород к деду Мироненко и сидел у него в шалаше.
Замечательный это был шалаш. Пробьет на колокольне двенадцать, и ползут, ползут по огороду еле заметные тени. Ползут тихо, осторожно... Постучит дед колотушкой условно, тени подают свои знаки, бросая тихонечко в шалаш мягким комком земли.
— Ну, значит, свои.
И так чуть ли не каждую ночь.
Тихо беседует Глушин с ночными гостями, дает им топотом приказания, собирает от них нужные сведения, а дед в это время по огороду ходит и