Спящая - Мария Евгеньевна Некрасова
Чёрт меня знает, почему мне это казалось важным: костёр этот и картошка с колбасой. Так гадают девчонки в старых книжках: обязательно сервировать стол на двоих, обязательно принести еду, да получше, а то не явится никто… «Ряженый суженый приди ко мне ужинать…» – я даже хихикнул: чего только не выкинет человеческий мозг, чтобы перестать бояться.
Но мне правда казался важным этот костёр, хотя Миха крутил пальцем у виска, когда я велел захватить дров: «Если они живут в этом месте, то и так туда явятся, без всяких приманок». Да, это была моя приманка. Конечно, я не собирался никого ловить – мне хотелось только на них посмотреть, чтобы понять кое-что. И я боялся, что огонь меня подведёт, из-за этих дождей в кострище вместо золы небось жидкая грязюка.
Миха торчал над этой грязюкой сам как призрак, в куртке со светоотражающими полосками, выгребал палкой и ногой сырую золу, раскладывал дровишки. Потом, оглушительно шурша старыми газетами, оторвал пару клочков, поджёг, сунул в дрова…
Я дышал на замерзающие пальцы и смотрел: получится, не получится. Даже загадал: если костёр займётся с первой газеты – всё будет хорошо.
Один клочок прогорел и погас, не задев дрова. Второй вроде поджёг тоненький прутик хвороста, но прутик наверняка был сырым: вспыхнул зеленоватым пламенем и тоже погас. Чертыхаясь, Миха рассовал газеты под дрова уже целиком, не разрывая, поджёг и отошёл, кашляя от чёрного бумажного дыма. Глянул в мою сторону, покрутил пальцем у виска, показал ладонями «большие уши», подобрал упавший прутик рядом с кострищем и показал «обезьяний хвост». Наверняка тоже чтобы не бояться.
Газеты сгорали быстро, чадя чёрным дымом, наверное, на всю деревню. Я не боялся, что нас здесь застукают: во-первых, все спят, во-вторых, мы на отшибе. Из окон Новых домов, может, и было видно небольшой кусочек пустыря… Да чего там: дед Витя здесь сто лет жил – вроде рядом, а никто к нему не заходил, кроме нас.
Толстое полешко в самом низу наконец-то занялось ровным жёлтым пламенем. Газеты уже догорали. Мелкие обрывки догорающей бумаги взлетали в воздух, поднятые ветром, и кружились над костром. Миха опасливо поглядывал – за шиворот бы не прилетело, – но своё дело делал. Уселся на скамеечку с вырезанными дедом Витей дурацкими птичками, высыпал из пакета картошку – под ноги, конечно, не в костёр. В костёр ещё рано, он прогореть должен. Вряд ли Михе хотелось торчать здесь целый час, пока он там прогорит до нужного состояния: думаю, он высыпал картошку, чтобы они видели. «Приманка». Достал варёной колбасы, ножик, отрезал кругляш, насадил на прутик. На другой прутик – кусочек хлеба, и уселся как дурак рыбак: в каждой руке по прутику. Лицом ко мне, спиной к пустырю, показывая, что не боится. Он даже пытался изображать этими прутиками барабанные палочки, но я шикнул на него из укрытия: надо, чтобы серьёзно.
Земля холодила сквозь спальник. Я завидовал Михе, что он у костра, а он, наверное, мне – что я не на виду. Я потихоньку потирал замёрзшие руки, а Миха исподтишка грозил мне прутиком: мол, я тебя слышу, потише там, конспирация, понимаешь. Холодно. Меня уже мелко трясло, когда я увидел.
Миха сидел и лопал бутерброд с жареной колбаской, подчёркнуто чавкая, чтобы меня подразнить, а за его спиной полукругом стояли трое. Я не заметил, как они возникли – даже, кажется, моргнуть не успел. Они просто появились, и всё. Старик, чуть помоложе и дед Витя как живой: я чуть не вскрикнул из своего укрытия. Выбритый, стриженый, в стираной осенней куртке и с этим жутким рюкзаком, только без палки. Палка всплыла тогда. Кажется, даже одежда на нём была мокрая. Точно мокрая: я видел, как на спинку скамейки падают блестящие в свете костра капельки.
Где-то далеко, очень далеко за спинами этих троих мелькали тени: кто-то невидимый с моей точки бродил туда-сюда, вроде бы даже бегал. Я не слышал никаких звуков, кроме Михиного чавканья («Молчат. Они всегда молчат»), и эти трое стояли почти неподвижно. Один, который старик, был в дурацкой больничной пижаме, и я старательно разглядывал эту пижаму, чтобы не смотреть на его намокшие бинты. Другой ничего, вроде целый, если смотреть выше пояса. Большую часть ног закрывала спинка скамейки, но в дыру между спинкой и сиденьем были видны неумолимые толстенные корни сухого дерева.
Я зашикал Михе, чтобы он не испугался, не вскочил сразу, не завопил. Этот балбес не понял и полез за новой колбасой, повернувшись к старикам боком… Из темноты вышла женщина в дурацком платье с кошёлкой грибов в почти отсутствующей руке. Были суставы, пальцы и какие-то белые лохмотья, каких не должно быть видно на живом человеке. Она повернула ко мне лицо – и я чуть не вскрикнул.
Хотелось вскочить, бежать…
Только тогда Миха завопил. Он сидел на лавочке, сжимая в руке колбасу, вопил и крестился свободной рукой. Он вопил:
– Ромка!
– Я зде… – кашель не дал договорить, и сразу стало как-то спокойнее. Если я кашляю, значит, ещё жив. Наверное, Миха тоже почувствовал что-то похожее, хоть и сидел в шаге от этих. Он запустил колбасой в эту жуткую женщину (не попал) и уставился на тех троих.
– Привет, дед Вить. – Он продолжал креститься, похоже, автоматически, рука двигалась кое-как, рывками, уже выходил не крест, а какой-то круг.
Призрак не ответил («Они всегда молчат»), Миха вскочил, повернувшись ко мне спиной, наверное, чтобы быть с этими на одном уровне, лицом к лицу. Его локоть ещё дёргался, он продолжал креститься, я видел в свете костра, как его трясёт.
Я чуть приподнялся на руках: давно сгоревший забор не позволял даже сесть. Миха так и стоял спиной ко мне со своим ходившим ходуном локтем, а эти молча смотрели на него. Кажется, дед Витя улыбался. Далеко впереди маячили другие, я не видел, как они выглядят, как одеты, но только понял, что их много. Очень много, слишком много для личного кладбища одного-единственного человека. Из темноты вышел Юрич, и я зажмурился от этого зрелища. Понимал, что