Тереза - Эркман-Шатриан
Глава третья
ВСЮ ЖИЗНЬ я буду помнить притихшую улицу, заваленную телами спящих. Спали вповалку — кто вытянувшись, кто свернувшись клубком и положив голову на мешок. Как сейчас перед глазами — грязные ноги, изношенные подошвы, залатанная одежда, смуглые молодые лица и старческие морщинистые щеки, сомкнутые веки, широкополые шляпы, выцветшие эполеты и помпоны, дырявые шерстяные одеяла с обтрепанной красной оторочкой, серые шинели, солома, разбросанная по грязи. И глубокий тихий сон после форсированного марша, нерушимый покой, подобный смерти, и голубоватый предутренний свет, смутно озаряющий всю картину, и бледное солнце, вставшее в тумане, и домики с широкими соломенными кровлями.
Домики смотрят темными оконцами, а вдали по обе стороны селения, на Альтенберге и Реепокеле, над виноградниками и конопляными полями, на фоне неба, среди меркнущих звезд, сверкают штыки часовых. Нет, никогда не забыть мне это необычайное зрелище! Тогда я был слишком мал, но такие воспоминания вечны.
Наступал день, и картина оживала. Вот кто-то, подняв голову, оперся на локоть и осматривается, затем позевывает и снова укладывается спать. Рядом вдруг вскочил старый солдат; он стряхивает с себя солому, надевает войлочную шляпу и складывает изодранное одеяло. Другой скатывает плащ и приторачивает к мешку. Третий вытаскивает из кармана обломанную трубку и высекает огонь. Те, кто уже встал, собираются в кучку, о чем-то толкуют, другие присоединяются к ним, притопывая ногами — пробирает утренний холодок. Костры, горевшие на улице и на площади, уже угасают.
Напротив нас, на небольшой площади, был водоем; несколько республиканцев, расположившись у желобов, заросших мохом, умывались, балагуря и смеясь, несмотря на холод; другие припали губами к желобу. Распахивались двери домов, и оттуда выходили солдаты, пригнувшись, чтобы высокими шапками и заплечными мешками не задеть низкую притолоку дверей. Почти у всех во рту дымились трубки.
Направо от нашего амбара, перед харчевней Шпика, стояла тележка маркитантки. Тележка, прикрытая холстом, была о двух колесах, наподобие тачки. Ручки лежали на земле.
Мул под ветхим шерстяным чепраком в красную и синюю клетку вытянул из нашего амбара порядочный клок сена и степенно жевал, полузакрыв глаза с проникновенным видом. Напротив маркитантка чинила мальчишечьи короткие штаны, то и дело наклоняясь и заглядывая под навес.
А там барабанщик Гораций Коклес, Цинциннат, Мерло и какой-то рослый веселый парень, тощий и сухопарый, сидя в ряд верхом на снопах сена, расчесывали и приглаживали друг другу косы, поплевывая на руки. Во главе восседал Гораций Коклес. Он напевал песенку, а его товарищи вполголоса повторяли припев.
Около них, припав к двум ветхим бочкам, спал барабанщик — мальчишка лет двенадцати, светло-русый, как я; он особенно интересовал меня. За ним-то и наблюдала маркитантка, и, вероятно, это его штаны она чинила. Носишко его покраснел от холодного ветра, рот был полуоткрыт. Он прильнул спиной к бочкам, обхватив рукой барабан, а барабанные палочки были засунуты за ремни. На его ногах, покрытых клочками соломы, растянулся огромный пудель, перепачканный грязью, — он согревал мальчика. Собака ежеминутно поднимала голову и смотрела на него, как бы говоря: «Очень бы мне хотелось обежать деревенские кухни!» Но мальчик не двигался. Крепко же он спал! Кое-где вдали лаяли собаки, и пудель позевывал: видно, ему очень хотелось к ним присоединиться!
Вскоре из соседнего дома вышли два офицера, стройные, молодые; мундир сидел на них как влитой. Когда они проходили мимо нашего дома, командир крикнул:
— Дюшен, Рише!
— Здравия желаем, командир! — сказали они, поворачиваясь.
— Посты на месте?
— На месте, командир.
— Ничего нового?
— Ничего нового, командир.
— Через полчаса выступаем. Вели бить сбор, Рише. А ты, Дюшен, иди сюда.
Один из офицеров вошел в дом, другой пошел под навес и что-то сказал Горацию Коклесу.
Я смотрел на пришедшего. Командир велел принести бутылку водки; они начали пить, как вдруг до нас донесся какой-то гул: били сбор. Я бросился к окошку. Стоя перед пятью барабанщиками — маленький барабанщик стоял крайним слева — и подняв палку, Гораций Коклес отдавал приказ выбивать дробь. Опять поднималась палка, и опять выбивалась дробь.
Республиканцы стекались со всех деревенских улочек. Они строились в два ряда перед желобами. Сержанты начали перекличку. Нас с дядей поразил порядок, царивший в этом войске. На перекличке солдаты отвечали так быстро, что казалось, со всех сторон поднимается какой-то рокот. У всех были ружья, и все держали их вольно — кто на плече, кто у ноги, прикладом в землю.
После переклички наступила глубокая тишина. Из каждого отряда отделились несколько человек во главе с капралом и отправились за хлебом. Гражданка Тереза запрягала своего мула в тележку. Через несколько минут команда вернулась с караваями хлеба в мешках и корзинках. Началась раздача.
Когда республиканцы пришли в селение, они поужинали и теперь засовывали хлеб друг другу в мешки.
— Вперед! — крикнул командир бодрым голосом. — В путь!
Он взял шинель, перекинул ее через плечо и вышел, не сказав нам ни слова на прощание.
Мы решили, что навсегда расстались с ними.
Когда командир выходил, пришел бургомистр — он попросил дядю Якоба не мешкая навестить его жену: она заболела, увидев республиканцев.
Дядюшка с бургомистром ушли. Лизбета уже расставляла по местам стулья и подметала горницу. Издали доносилась команда офицеров:
— Марш вперед!
Звучали барабаны. Маркитантка покрикивала на мула:
— Го, го!
Батальон двинулся в путь. Но вдруг на околице раздался какой-то страшный треск. Стреляли из ружей — раздавались залпы и одиночные выстрелы. Республиканцы уже сворачивали на улицу.
— Тревога! — крикнул командир. Он приподнялся на стременах и вглядывался в даль, напрягая слух.
Я снова бросился к окошку. Люди насторожились. Офицеры, выйдя из рядов, обступили командира, который о чем-то с живостью говорил.
Вдруг из-за угла появился солдат. Он бежал с ружьем на плече.
Еще издали он кричал, запыхавшись:
— Командир! Хорваты! Хорваты сняли сторожевой пост! Они уже близко!
Командир услышал это, обернулся и поскакал