Андрей Шманкевич - Боцман знает всё
Вместе с первым выстрелом ожили кукуруза и подсолнухи, зашелестели листья, закивали головки, и вот сотни бойцов в линялых гимнастёрках без погон, с винтовками наперевес с громовым «ура» бросились в станицу.
Второй снаряд разорвался у телешовских ворот, обитых листами железа. Он пробил в воротах одну большую дыру и шесть маленьких. Осколком снесло голову уже оперившемуся цыплёнку. Закудахтала квочка, собирая остальных цыплят, а старая Телешиха выскочила из дому и заголосила над убитым цыплёнком, как над родным чадом.
— Маманя! Чи вы с ума сошли? Бегите скорее в хату! Застрелють же вас! — кричала ей рябая дочка, чуть приоткрыв дверь.
Снаряды рвались всё чаще, а Телешиха голосила всё громче. С перепугу ревела старая. Знала: как займут станицу красные и да как начнут станичники сводить счёты с телешовским двором… Большой накопился счёт у станичной бедноты к Телешовым.
Белогвардейцы были застигнуты врасплох. Сухопарый сотник носился по площади на гнедом жеребце с шашкой наголо, но его никто уже не слушал. На бешеном галопе влетали белоказаки на площадь и, не задерживаясь, устремлялись в единственную улицу, по которой можно было спуститься в нижнюю часть станицы.
Около правления стоял старенький автомобиль. В нём сидел бледный полковник, с ужасом смотревший то на косогор за станицей, откуда наступали бойцы-красноармейцы, то на удирающих своих конников, то на рыжебородого казака-шофёра, неистово вертевшего заводную ручку автомобиля. Мотор фыркал, чихал, но не заводился.
Вдруг на косогор вылетели две пулемётные тачанки, развернулись и стали поливать площадь свинцовым дождём.
Та… та… та… — и правленческая вывеска оказалась перечёркнутой.
— Коня! — завопил полковник визгливым голосом, выскочил из машины, вырвал у ординарца плеть и несколько раз хлестнул ею по спине шофёра. — В трибунал его, каналью! — взвизгнул он и стал карабкаться на подведённого скакуна, от страха не попадая носком сапога в стремя.
Ординарец плечом подтолкнул его под толстый зад, и наконец полковник очутился в седле. Не мешкая, он помчался догонять своё «храброе воинство».
— Ату его! Улю-лю! — заорал шофёр, выхватил из-под сиденья винтовку и разрядил всю обойму вслед полковнику и его свите.
Полковник ускакал невредимым, зато жеребец под сотником вдруг сделал скачок в сторону и рухнул. Сотник, перелетев через голову лошади, растянулся на земле и застыл без движения.
Батарейцы белоказаков открыли ответный огонь слишком поздно. Они успели сделать только два выстрела и, бросив пушки, ускакали, чтобы не попасть в плен.
Всё же один из их снарядов разорвался на косогоре. Осколками исковеркало щиток пулемёта, убило лошадь и тяжело ранило мальчика-красноармейца.
Бой был скоротечным. Ещё засветло санитары начали уносить на носилках раненых и убитых. На двор к старой Матрёне Кузнецовой въехала тачанка, запряжённая одной лошадью. Молодой конопатый пулемётчик соскочил с неё и помог другому, бритому, в казачьей черкеске, осторожно снять с тачанки раненого мальчика.
Матрёна весь бой просидела на печке, крестясь и охая при каждом разрыве, намертво вцепившись высохшими пальцами в Митькину рубаху, чтобы он не вздумал выскочить из хаты. Как только в дверь постучали, Митька кубарем скатился с печки и распахнул дверь.
— Здравствуйте! — поздоровался конопатый боец. — Раненый у нас. Дозвольте, пока придут санитары, в хату его занести…
— Несите! Ох, боже ж мой, несите… — запричитала Матрёна и стала торопливо разбирать постель, взбивать тощую подушку.
Когда пулемётчики внесли раненого, бабка Матрёна всплеснула руками, да и Митька глазам своим не поверил.
— Батюшки светы! Да сколько же ему годков будет? — прошептала Матрёна.
— Говорит, что четырнадцать, — также шёпотом ответил пулемётчик в черкеске. — Нас вот не тронуло, а его…
Раненый был без сознания. Он был худ, мал ростом, бледен. Митька подумал: «Нет ему четырнадцати… Нет. А он уже воевать пошёл…»
Конопатый боец привёл доктора.
— Осколок надо вынимать на месте, — решил доктор. — Мамаша, поставь-ка побыстрее самовар. А вы, товарищ Петрухин, бегите за сестрой. И свету, как можно больше свету!
Митька бросился к соседям собирать лампы, хотя у него не было никакой надежды на успех: лампы-то были, но не было керосина. Почти во всех хатах жгли каганцы — черепок или блюдце с маслом и тряпочкой вместо фитиля. Много ли свету от такого светильника?
И вдруг Митька увидел автомобиль, окружённый бойцами и станичниками. Придерживая стекло лампы рукой, он бросился к автомобилю.
— Дядя! Дяденька! — закричал он, стараясь перекрыть шум толпы. — Налейте за ради бога гасу[1] в лампу… Хоть трошки, хоть вот столечко!
Митьку сразу же подняли на, смех.
— Что, насиделся в темноте?
— А може, тебе и весь атанабиль отдать, паря?
— Да не мне это! Не мне! — отчаянно кричал Митька. — Раненого до нас в хату положили. Парубка из пулемётчиков… Доктор будет зараз осколки из него вынать. А не видно при каганце…
Все притихли. Притих и рыжебородый казак-шофёр. Он подошёл к Митьке, положил руку ему на голову и сказал:
— Нет, понимаешь, у меня керосину… На бензине штука бегает… Да и того нет. На спирту мы ездили, на перваче-самогоне. Только и этого нет, господа кадеты выхлестали… Но свет будет! Садись в машину, показывай дорогу…
Казак распахнул дверцу, втолкнул Митьку, вскочил сам и крикнул:
— Братцы! Пихай машину сзади!
Больше просить не пришлось: десятки ладоней упёрлись в кузов автомобиля, и он покатился прямо к хате бабки Матрёны. В последний момент шофёр включил мотор, и он с ходу завёлся. Два ярких луча от фар упёрлись в маленькие оконца Матрёниной хаты.
— На полчаса хватит, не больше, — сказал шофёр доктору.
— Да, но свет в потолок бьёт, а мне нужно его направить на раненого.
Шофёр только руками развёл: дескать, больше ничего сделать не могу. Тут на выручку пришёл Петрухин:
— Зеркало! Есть у вас зеркало?
— У нас нету… — ответил Митька. — У Булавиновых есть… Большущее…
— Веди! — скомандовал Петрухин.
Операция длилась почти час, и всё это время мотор автомобиля, точно зная, что сейчас всё зависит от него, работал на полную мощность и зачихал только тогда, когда доктор снял с лица повязку.
У Митьки дрожали руки от напряжения, кружилась голова, и немного подташнивало — он попеременно с Петрухиным держал тяжёлое зеркало, направляя «зайчик» туда, куда приказывал доктор.
Операция прошла удачно, но мальчик потерял столько крови, что доктор прямо сказал:
— Не жилец он на этом свете. Тут и богатырь бы сдал, а он совсем ребёнок…
Петрухин, Митька и Матрёна дежурили у больного по очереди. Только на вторые сутки, когда дежурил Митька, раненый открыл глаза. Он провёл языком по губам, и Митька понял, что он хочет пить, но доктор строго-настрого приказал не давать больному воды. Можно было только смочить губы.
— Нельзя тебе пить. Доктор не велел. Только вот так можно…
Намочив кончик полотенца, Митька приложил его к губам мальчика. Тот жадно облизал губы и снова впал в забытьё. Но скоро он открыл глаза, и Митька опять смочил ему губы.
— Станицу взяли? — еле слышно спросил мальчик.
— Взяли, взяли. Ещё позавчера. Гуторят, что и из Мостовой их вышибли, и с Переправной. Гонят их по Лабе и Лабенку в горы. Они всё побросали и тикают… Тебе больно?
— В груди больно… Печёт… А кто ты?
— Митька я. Матрёнин приёмух. Только она меня Васей кличет… У неё сын был Вася… А тебя как кличут?
— Николаем… А Петрухин? — Мальчик тревожно посмотрел на Митьку. — Петрухин жив?
— Живой! Он тебя до нас и привёз. Убило только лошадь, да пулемёт малость задело. Петрухин чинит его… Зараз придёт.
— А какую убило? Буланую или вороную?
— Вороную. Тебя на буланой привезли… Ты, Коля, помолчи. Доктор не велел тебе много гуторить.
— Третью пристяжную ещё раньше убило… Где теперь таких коней сыщешь? — тихо сказал Коля и закрыл глаза.
* * *Отряду дали передышку, и бойцов расквартировали по станице. За окнами Кузнечихиной хаты и днём и ночью слышался конский топот, разноголосый гомон, стук колёс. От походных кухонь тянуло запахом приварка, почти из всех дворов пахло свежим хлебом: хозяйки пекли для бойцов хлеб, сушили сухари.
Митька почти не отходил от своего нового друга и даже спал тут же, на земляном полу, подостлав охапку соломы. Спал всего по нескольку часов, крепко, но так чутко, что стоило раненому вздохнуть потяжелее, как он вскакивал и подбегал к кровати.
— Что тебе? Надо чего чи так, приснилось что? — спрашивал он.
И хотя во время перевязок Коля очень страдал, а после них почти всегда терял сознание, Митьке казалось, что он крепнет, поправляется. А когда сознание возвращалось, Коля даже улыбался, виновато глядя на доктора. Тот не выдерживал, срывал с носа очки и торопливо выходил из хаты. Выбегал и Петрухин, тихонько выходила бабка Матрёна, и только Митька оставался у постели, улыбаясь в ответ своему другу. Да, улыбаясь… А вот если бы он выбежал вслед за Петрухиным, то, наверно, завопил бы на всю станицу.