Зиновий Давыдов - Из Гощи гость
— Кузьма! — крикнул князь Иван Кузёмке, лившему в шипящее угодье один ушат воды за другим.
— Я, Иван Андреевич, — откликнулся Кузёмка из темноты.
— Какое стенание страшное!.. Откуда шум этот?..
— Девка тут лежит в поварне хворая. Помирает али бес ее томит?.. Надобно ее шептанием взять, да вишь день нынче какой… Я ужо завтра, Иван Андреевич, сбегаю за Арефой-колдуном.
— Сбегай, сбегай, — молвил князь Иван, не думая ужо, впрочем, ни о хворой девке, ни о колдуне Арефе. — Сбегай, — повторил он, не слыша и собственного своего голоса. — Город Парижский, — сказал он самому себе, пробираясь в свой покой полутемными сенями. — Король Генрик Четвертый… Надо пана Феликса расспросить… Он будто и тому королю служил.
От слабости спотыкаясь, добрел князь Иван до лавки своей и стал снимать сапоги кое-как.
Затихало на дворе после царского наезда. Птица, не перестававшая весь вечер бубнить, вдруг пресеклась и смолкла. Одна девка безвестная все еще не угомонилась под тулупом, и возле нее хлопотала сбившаяся с ног стряпея.
XXVI. Безвестная девка приходит в себя
Арефа пришел на другой день, увешанный, как всегда, волшебными камушками, чудотворными стрелками, медвежьими зубами. Наколдованные «снаряды» были и в сумке у Арефы, ибо мужик этот считался великим чародеем, умел якобы гадать на бобах, оберегать росным ладаном женихов и невест от лихого глаза и говорить стихами, отчего могла, по его уверению, приключиться у того либо у другого человека сердечная скорбь.
Колдун, вороживший еще старому князю про болезнь либо поход, рассказывал, будто вышел он, Арефа, по прозвищу Тряси-Солома, из Дикой Лопи — страны лютых волхвов — в незапамятные времена. И что лет ему, Арефе, от роду триста четыре года. Но, приведенный однажды к пытке, Арефа сознался, что родом он из Шуи, посадский человек, по ремеслу коновал. В наказание за его проделки Арефу били тогда, распластав на полу, а потом потащили на площадь, положили там на плаху и на брюхе сожгли найденную у него в кисе будто бы наколдованную книжечку, всю исписанную польскими буквами.
Арефа уполз тогда с площади на карачках, виясь, как змей. Измятый и обожженный, он отлежался в старой мельнице на Яузе, брошенной с давних пор. Но скоро Арефа опять стал ходить по Москве, козлиной бородою трясти и морочить легковерных людей, которые охотно обращались к нему, потому что, по общему убеждению, никто не мог лучше Арефы узнать в животе болезнь, отчего она приключилась; никому не дано было так на солнце смотреть и угадывать по солнцу, кому что будет; никто не знал стихов таких, которыми говаривал Арефа, и от них якобы бывало добро. И теперь Антонидка, чуть заря занялась, пристала к Кузёмке бежать за Арефой, хоть к утру и без того стало легче девке, — может, не надо было Арефу вовсе кликать?
Колдун пришел и за осьмину гороху взялся шептать над девкой и ворожить, чтоб была здорова, когда, как заявил он, после трех падших рос уйдут в землю три отпадшие силы, мучившие девку по жиле становой, по хребту-стояну, по кольчатым ребрам. И еще выговорила стряпея, дав надбавки немного, чтобы поворожил колдун про дальню сторону, про чернеца Григория и царскую опалу.
Арефа, войдя в дверь, добыл уголек из печки и стал показывать свое искусство. Он раздул об уголек пук соломы и окурил девку, крепко спавшую в углу на лавке. Потом набрал у себя в кисе корешков каких-то…
— К чему вы, корни, гожи, к тому будьте и гожи, — сказал он и стал совать корешки девке под нос.
Девка заворочалась, забормотала, и тогда Арефа заговорил над нею стихами. Из горла его покатились смутные слова: про горючий камень, про костяной хребет, медвежью оторопь. Слова эти до смерти напугали Антонидку, которая уж и не рада была, что связалась с Арефой.
— Сухо дерево, завтра пятница, тьфу-тьфу-тьфу, — стала отплевываться она, не выдержав Арефиных стихов и лютого его чародейства.
Но Арефа кончил. Девка спала, укрытая тулупом, бормоча временами во сне, фыркая от дыма, напущенного Арефой на всю поварню. Тогда Арефа спросил водицы и стал ворожить про чернеца, и про чужбину, и про опалу. Вместе с Антонидкою склонился колдун над бадейкой, и, в то время как стряпея не видела в бадье ничего, кроме прозрачной воды, Арефа будто бы разглядел там дороги и гати, струги на воде, корабельные пристани у берегов и в чистом поле зеленый дуб.
— В чистом поле, во широком раздолье, — заговорил Арефа, — стоит дуб зеленый. Он от ветра не шатнется, от грозы не ворохнется, с места не подается.
Антонидка склонилась еще ниже, и вдруг показалось ей, что видит она — черное что-то чернеет в посудине на дне. Но Арефе — на то он и почитался колдуном — было будто бы лучше видно; он дунул на воду и заговорил опять:
— Ехал полем черный человек, лико смутно, сердце черно. Доехал до дуба, тут ему любо, стал — стоит, от ветра не шатнется, с грозы не ворохнется, с места не подается.
Арефа подошел к печке, нагреб там горсть золы и швырнул в бадейку.
— Шла полем баба худа, — продолжал он, вглядываясь в замутненную воду, — желты печенки, зелена руда, руки — что плети, в ладонях огонь, дошла до дуба, тут ей любо, стала — стоит, дунет-подунет, в ладони фырчит: «Я баба Опала, к тебе мне и надо».
Антонидка побелела от испуга, стала опять шептать «сухо дерево», но Арефа не ведал страха.
— В чистом поле, во широком раздолье — черный человек, — повысил он голос: — стоит не шатнется, не ворохнется, искру не топчет, губою не шопчет… А я, раб божий, в его место, проговорю честно: «Чего пристала, баба Опала, к ретивому сердцу, к голосной гортани?.. Ступай себе дале по сырой земле на холодной заре на мхи, на болоты, на топкие ржавцы, где ветры веют, где солнце не греет. И я бы, черный человек, имел лико светло, сердце легко от людей и от зверей, от государевых очей, от бояр и воевод, от приказничьих затей и отг духовных властей». Аминь!
Стряпейка сидела ни жива, ни мертва. Арефа кончил заговор, встал, прихватил свой горох и пошел двором, жуя печеную луковицу. На лавке под тулупом проснулась хворая девка, попробовала сесть, но опять упала на подушку.
— Ой, — простонала она и глаза закрыла. — Где ж это я, милые? Куда замчали меня, сироту?
— Девонька! — встрепенулась Антонидка и подбежала к лавке. — В память пришла! Ох, Арефушко, благодетель! То Арефий Аксеныч беса из тебя выкурил!
Девка открыла глаза широко:
— Беса?.. Я чай, бесновата не была николи.
— Ой, девонька, была! — всплеснула руками Антонидка. — Была, была, что ты! Вопила ты и в день, вопила и в ночь, козою блекотала, филином гигикала, кошкою мяукала. Ну, да не о том теперь. Чья ты, девонька?.. Мне и неведомо, как тебя звать.
— Звать?.. — еле откликнулась та. — Аксеньей звать.
— А чья же ты, Аксеньюшка? — продолжала допытываться Антонидка. — Род-племя твое, где? С какой ты стороны?
— Не помню, — прошептала девка и повернулась к стене.
— Ой, ой, — стала сокрушаться Антонидка, — как испортили девку! С памяти сбили, не упомнит ничего. Куды ж теперь с тобой, Аксеньюшка-сирота? Ну, полежи, полежи, отлежись, авось сыщется твой род-племя либо сама в память сполна придешь…
Девка не отвечала. «Спит», — подумала Антонидка, не замечая дрожи, которая охватила Аксенью по плечам, не видя и слез, омочивших девке все лицо.
— Уснула, — молвила Антонидка чуть слышно и пошла в сени, стараясь не шарпать босыми пятками по глиняному полу.
XXVII. Не по породе, а по разуму…
Дни стояли погожие; весна развернулась во всю свою ширь; точно стеклянные колокольчики, чуть слышно звенели жаворонки над Кремлем, в бирюзовой выси небесного свода.
Князь Иван стоял в парчовом кафтане на дворцовом крыльце, прислушиваясь к шуму, надвигавшемуся от колокольни Ивана Великого. Но перед самым дворцом было тихо; стрельцы выстроились за воротами, а по двору растянулись копейщики в своих нарядных бархатных епанчах. Иноземцы стояли молча, недвижимо, как и аист, застывший на одной ноге тут же, на сломанной березе, в разлапистом гнезде.
«Эва! — подумал князь Иван. — Срубить надобно дерево это, оттого что ветхо. Стоять ему тут непригоже». И неведомо почему снова вспомнил безвестную девку, которая по целым дням сидела теперь на хворостининском дворе у поварни и чистила толченым кирпичом то ступу медную, то оловянное блюдо, то муравленный кувшин. Откуда взялась она, бледная, темноокая, с черными трубчатыми косами, с дуговидными бровями? Кузёмка говорит — нашли на росстанях, память будто у нее отбило, не помнит ничего девка, только и знает, что Аксенья, а чья, того не упомнит. Но тут князь Иван подобрался сразу, согнал с себя всякие мысли о девке Аксенье, объявившейся у него на дворе, и глянул в красные ворота, которые стали расходиться надвое, когда приворотный сторож вынул из медной скобы резной столб.