Валерий Меньшиков - За борами за дремучими
— Доспела банька-то. Малость угарно, так я не, прикрыл вьюшку — вытянет. И воды холодной с колодца принес. Так что собирайся, солдат…
И снова ждет бабкиных указаний.
— Веник кипятком заварил?
— Распарил. Новый с амбарушки принес.
— И щелок заварил?
— Сготовил.
Перебрасываются дед с бабкой словами, не поймешь, кто за хозяина в доме. Помню, не утерпел как-то, спросил об этом бабку. Погладила она меня шершавой ладонью по голове.
— Конечно, голова дому — дед. Его и слушаться наперед надо. Только и то верно, что на бабьих плечах хозяйство держится. Не будь их, все пойдет прахом. А вообще-то, в народе так сказывают, что ночная кукушка всегда перекукует дневную.
И улыбнулась задумчиво. Что те слова означали, в ту пору мне было неведомо. Только примечал я, что при людях всегда уважительно отзывалась она о деде, величала по имени-отчеству. А меж собой иногда и прикрикнуть могла, за нерасторопность или оплошку какую. Вот и решай, кто в доме хозяин. К одной оглобле привязаны.
А руки у бабки как всегда отдыха не знают, на минутку не успокоятся. Снимают с кринки желтоватую сметану, разминают творог.
— Любава, — это она к моей матери, — достань из комода Сережино белье — дождалось оно своего часа. Прокатай хорошенько да и сама в баню собирайся.
Полыхнуло огнем материнское лицо.
— Я сейчас, мама…
А сама уже сноровисто достает с полатей рубчатый каток с вальком, пристраивается с бельем на краю сундука.
Поднял меня отец легонько, словно выжелубленный подсолнух, подсадил на печь. Не журись, мол. Тепло на печке, сквозь тонкие плашки нагретые камни источают жар. А внизу «орда» наша опорожняет чугун, полнится тазик желтоватой картошкой. Сейчас из нее бабка спроворит десяток блюд: запеканку на молоке, сдобренную яйцом, салаты с капустой, огурцами, грибами, да и просто поджарит с вытопленными на вольном жару мясными шкварками. Она на эти дела — мастерица.
Открылась дверь, робко, бочком (не напустить бы холоду) протиснулась соседка Настя Тюленева, которую за глаза все звали Тюленихой, хотя и не было в ее теле лишней жиринки, как на огородном пугале болталась латаная фуфайка.
— С радостью тебя, Кондратьевна!
И утерла кончиком полушалка глаза.
— Прослышала вот, забежала. Может, моего где встречал?
Не принято в деревне и незваному гостю на порог указывать, особенно в такие, вот радостные минуты, да, видать, что-то взыграло ревнивое в бабке, и нас удивила своим ответом.
— Ты уж не обессудь, Настюха. Он ведь не на час возвратился. Приходи с расспросами завтра, а сегодня пускай с семьей свидится, ребятню приласкает — четыре года ведь…
А про себя, наверное, подумала: сейчас разреши, весь поселок сбежится. А она еще и сама к сыновьей груди ладом не припала.
— Да я ничего, обожду. Узнать лишь хотелось. Извиняй, соседка. Коль разрешаешь, я завтра наведаюсь. Может, скажет что Сережа-то…
— Какой разговор, заходи.
Ушла Тюлениха, не сомкнет глаз, будет до утра надежду свою тревожить. А вдруг?.. Три года не было ей писем с фронта, пропал без вести, как сообщила казенная бумага, муж Степан, состарил этой черной вестью когда-то самую веселую и голосистую на нашей улице Настюху Тюленеву. Вот и ходит она теперь до каждого, кого война живым домой отпустила.
Не сидится мне на печи. И послушность свою отцу показать хочется, и вниз приспело. Там ребята уже картофельную повинность отбыли и к рюкзаку присоседились. Сквозь плотный потертый брезент пытаются содержимое вызнать. Добро, что никто их проделку не видит. Не утерпел, шепотом ябедничаю с печи:
— Баб, а они к мешку норовятся.
— А ну, кыш отседова, — замахнулась та тряпкой. — Ишь чего удумали, нет на вас управы. Солдатский-то ремень побольнее дедова.
Сыпанули ребята от рюкзака, и лишь брат Юрка догадливо показал мне увесистый кулачок. Но теперь-то я никого не боюсь: ни братанов своих, ни ребят с чужих улиц — батька-фронтовик мне заступа.
А дед по наказу бабки опять на улицу наладился: перекинуться через оконце словом с моими родителями — не угорели бы ненароком. И не успел отец дверь отворить, как бабка с ковшом навстречу метнулась.
— Ну как побанилось?
— Хорошо, мама! Сколько об этом мечталось.
— Испей вот рассольцу брусничного. Не застуди только горло.
Нет сейчас для нее минуты лучше этой. Вот он сон-вещун, в самую руку. Будто идет она полем бескрайним, ромашки качаются в пояс, а по синь-небесью плывет встречь белый лебедок…
И мать моя сияет счастьем, молодая, красивая — гляжу с печи, не налюбуюсь. Протягивает отцу гимнастерку, чтобы при всем параде к столу садился.
— Пап, — напоминаю о себе легонько.
— А ты еще все тут. Не подморозил тыловую часть? Ну давай, расправляй крылья.
Без страха ныряю к нему на руки. Из таких не выпадешь, не обронят… И вот все шумно рассаживаемся за столом. Сегодня всем здесь место — и взрослым, и нашему брату. А стол — не оторвать глаз. Горкой — из ржаной мучицы хлеб, золотистая запеканка, подбеленная молоком похлебка, соленья, начесноченные ломтики сала, творог в сметане, подтаявшая клюква… Э, да что там говорить. Когда еще такое будет. И пускай разом умнется многодневный припас, разве беда. Настоящая беда, она там, в окопах осталась. А отец вот он, живехонек. Жалеть ли тут сало и сметану.
В довершение ко всему выметнула бабкина рука из-под ситцевого фартука бутылку довоенной водки. К сургучной нашлепке прилипли мелкие крупинки песка.
— И-эх! — только и вымолвил от удивления дед. Где, в каком тайничке всю войну отлежалась, дожидаясь вот этой минуты — одной только бабке известно.
Булькала водка о граненое стекло. Подрагивала у деда жилистая рука. И все наше многочисленное застолье следило за тем, как он наполняет стаканчики. Лишь одна мать припала к отцову плечу и, казалось, не замечала щедрого угощения…
— Что ж, солдат. — Поднял дед свой стаканчик. — Спасибо, что пришел, что сумел одолеть супостата. А Лёва, брат твой… — Потянуло у деда губы. Неуж заплачет? — А! — Он взмахнул свободной рукой, будто уронил подрубленное крыло. — Знамо тебе, как ждали этого часа? Все вот тут, и бабы, и мошкота…
Он неловко потянулся через стол. Заиграло звоном стекло.
— Чего уж, за сына и я сполна отгуляю. — Широко улыбнулась бабка, белозубо. — Моя сегодня минутка.
Она до дна опорожнила стаканчик, вилкой поймала груздяной пятачок.
— Сдюжили, сынок, и ладно. Вон их сколько обогревать пришлось. — И вскинула над столом руки. — Все у сердца лежали, родная кровинка. А теперь уж не пропадем, всех на ногах удержим. Ну, чего присмирели, нажимай на еду, набивай пузо. И ваш сегодня праздник.
Набивали мы животы щедрыми разносолами, гомонили вместе со взрослыми.
— Пап, а пап, — не утерпел все-таки я. — А что у тебя в заплечном мешке?
— Эх, елки зеленые, память будто фугасным снарядом отбило. А ну, братцы-кролики, несите до меня ранец.
И вот разверзся этот загадочный мешочный клад. Первой появилась на свет ярко-зеленая шаль и легла на плечи бабке.
— Вот уважил, так уважил. Только куда мне, старой, этакую красу?
— А ты пройдись, пройдись, мать! Покажи сыновний подарок, — засветился от удовольствия дед. — Раньше-то, помню, щегольнуть любила.
Проплыла бабка павой вкруг стола, в глазах — счастье, лицо доброе, светлое. Повела плечом, будто собралась лихо притопнуть ногой.
— Хороша! — выдохнул кто-то восхищенно. Не поймешь, про бабку или про шаль.
— А это тебе, Любаша.
Неудержимо хлынул ей на колени тонкий шуршащий материал, резанули в глаза оранжевые цветы, рассыпанные по зеленому весеннему полю. И я увидел, как крупными дождинками покатились из материнских глаз слезы. Неужто и радость в слезах бывает?
Тетке Лизе тоже достался отрез на платье, деду — пачка бездымного пороха и стеклорез с блестящей алмазной точечкой.
На время содержимое стола было забыто. Все с удивлением и восторгом рассматривали подарки. И лишь я нетерпеливо ждал своей очереди. Легли в бабкин передник две пачки хозяйственного мыла. Дед уже попыхивал козьей ножкой, заправленной иноземным табаком. И вот наконец развернул отец байковую портянку, и я увидел вороненый ствол и рубчатую коричневую рукоятку. Пистолет! Если бы не виднелась из ствола серая пробка, его бы можно было принять за настоящий. Так он был неотразимо хорош.
— Это мне? — не поверил я.
— Тебе, сынок. Играй. И пускай только такая память о войне будет в твоей жизни.
Я прижался губами к его теплой щеке и, не в силах больше владеть собой, выскочил на кухню. Вскоре туда явилась и вся наша «мошкота». Хвастать подарками. Братьям достались губные гармошки, Нонке — плюшевый заяц, Вальке и Женьке — костяные свистки. Вдобавок они принесли круглую жестяную коробку с липучими леденцами и тут же устроили дележку. Зажав в кулаке свою долю, я снова проскользнул в горницу. За столом шел оживленный разговор, поименно вспоминали сельчан: кто из них воротился, кто увечен, а кому и вовсе не удалось дотянуть до Победы. И получалось так, что вкрутую осиротело село, из каждых четырех солдат трое остались в дальней сторонке и уже никогда не увидят родных улиц, подступившего к поселку бора, не услышат голосов своих близких… Такую тяжелую дань приняла проклятая война из нашего таежного уголка.