Мирча Дьякону - Когда у нас зима
Я вышел за калитку. Матроска, конечно, красивый костюм, но он не подходит для наших горных мест, он не греет. Я вышел посмотреть, нет ли кого на моей дорожке. Несколько ворон перелетали с забора на забор, как будто не на всех заборах одинаково холодно. Холод вступил мне в ноги сквозь новые башмаки, они хороши только принимать родственников и ходить в город. Затем их папа нам и купил. Минут через пять холод дойдет до рук.
Родственники начали петь. Наша семья любит жалостные песни. Папа обычно поет «Как мне вырвать из груди...», мама поет «Воскресенье печальное», особенно когда подметает, дедушка вообще священник, ему положено петь, а другой дедушка поет всегда про атаку и отступление.
У меня скрипели шаги, как будто на каждой ноге было по двери, и мне было чуточку страшно. Я уже заходил обратно в калитку, но тут меня насмерть перепугала Алуни́ца Кристе́ску. Она жалась к стенке нашего сарая и слушала «В тени ореха старого».
— Ты что тут делаешь?
— Стою.
Мама Алуницы Кристеску стрижет ее под ноль и вместо сережек продевает в уши ниточки, как петельки на одеже, вешать на гвоздь. Но она очень умная, и мне нравится с ней разговаривать, тем более она в классном журнале идет сразу за мной.
— А у меня тоже есть родственники, пятеро в Бухаресте и трое здесь.
— У меня пятнадцать теть и одиннадцать дядей.
Она опустила голову, пристыженная. Потом спросила :
— Что они тебе привезли в подарок?
— Кулек помадки, большой мячик, плюшевую лошадь и три коробки с не знаю чем.
— С чем?
— С не знаю чем.
Я стал рассказывать ей, какие они все добрые, особенно дядя с золотыми часами на цепочке, я бы и еще много чего ей рассказал, но Алуница Кристеску вздрогнула.
— Это какая песня?
— «Свет твоих очей»,— ответил я.
— Ой, как красиво! — И она потянула себя за петельку в правом ухе.
Синицы пролетели мимо нас и забились на сеновал. Значит, дело шло к ночи. Я решил, что раз завтра все равно уже другой год, так и быть, дам Алунице Кристеску одну марьяну. Марьяна — это такая картинка. У нас их полно в сарае, неизвестно, с каких времен. На картинках девушки, очень зубастые, и держат в руках цветы. Они бывают двух видов: марьяны и диди́ны. Красиво раскрашенные, а внизу стишок: «Я люблю тебя без обмана, милая Марьяна» или «Гибну от любви безвинно, милая Дидина». На них большой спрос, один раз я купил коньки за две марьяны и одну дидину. Я много чего на них купил, и теперь другие ребята могут тоже продавать моих марьян и дидин. Хорошо, что у меня их еще целый чемодан в сарае.
С соседней улицы слышалось щелканье кнутов и песни. Все наши товарищи были там, и я подумал, что никто не заметит, если я отлучусь ненадолго, гости все равно сидят за столом до утра, а романсов у нас, слава богу, хватает, по крайней мере, хватит до моего возвращения.
Тетя Корни пела: «Никогда ни единою мыслью». После «...сожаленья остались одни» она замолчала. Теперь она плачет, а все остальные смотрят в тарелки.
Я взял Алуницу Кристеску за руку, и мы пошли колядовать. Мы оба знали одну подходящую песню:
Вымой руки, вымой ноги,Светлый праздник на пороге.Надень платье новое,Новое, шелковое.
Она знала и второй куплет.
Я боялся, как бы волчьи глаза не зазвали меня в лес, и не смотрел в ту сторону. К тому же приходилось держать голову книзу, потому что небо давило на затылок. Хорошо, что рука Алуницы Кристеску маленькая и теплая, без нее мне бы всюду мерещились черти, хоть их и нет. Когда я был маленький, мне часто снились черти, но больше всего один, хромой черт с трубой. Вот уж от кого я натерпелся. Приходилось на ночь привязываться веревочкой к папе, иначе хромой черт приходил за мной и утаскивал во двор, слушать, как он играет на трубе. Мы тогда спали втроем на кровати. Из-за этого черта я и теперь, если ночью проснусь, слышу трубу. Но я привык, и мне даже очень нравится, я теперь и не знаю, что такое тихо, для меня тихо — это когда играет труба. Но в новогоднюю-то ночь чертей все равно нет.
Иногда в меня утыкалось плечо Алуницы Кристеску, теплое сквозь платок, который укутывал ее с головы до колен, одни глаза торчали. Я жалел, что не захватил с собой кусок овчины, ведь, может быть, Алуница Кристеску — волк? А если б и захватил, положить все равно некуда, в матроске же нет карманов.
Вдруг я понял, что не знаю, куда мы идем. Я ничего не сказал Алунице Кристеску и решил идти на щелк кнутов. Я вообще-то наши дороги знаю очень хорошо, только ночью все непохоже.
Ночь была довольно белая, я уже про себя хвастался перед моим братом, снег скрипел, как в стишке про зиму, и мы скрипели, как четыре двери. Тропинки у нас узенькие, поэтому приходилось идти впритирку друг к другу. Когда мы вышли на большую улицу, мне стало совсем не страшно, домов было много, кнуты хлопали часто, слышалось пение и разные пожелания. Алуница Кристеску крепко сжала мне руку, и я ее понял, потому что новогодняя ночь самая белая и красивая, а другие я все равно не видел. Я подумал, что самое время и нам зайти в какой-нибудь дом поколядовать, а то ночь проходит зря. Впереди виднелся дом побольше других и посветлее, в двери все время входили и выходили люди, внутри пели, и я решился.
У дома было высокое крыльцо, а двора никакого, и я не припоминал, чтобы когда-нибудь этот дом видел, но ведь ночью все может быть, и мы поднялись по ступенькам. За дверью было шумно от разговоров и смеха, но я не удивился, мало ли, сколько родственников может быть у хозяина, и всем хочется посмеяться и поговорить. Алуница Кристеску задала тон, мы встали под дверью и запели. После первых же слов внутри сделалось тихо, и я понял, что у нас голоса совсем смерзлись, но раз мы начали, деваться было некуда. Во втором куплете, который я не знал, я подпевал «ля-ля-ля», чтобы потом разделить заработок поровну.
Светлый праздник на пороге,Жемчуга примерь.Все гуляют по дороге,Выходи скорей.
Алуница Кристеску, наверно, спела бы и еще куплет, но тут дверь распахнулась, и то, что мы увидели, вовсе не было человеческим домом. Огромная, небритая тень нависла над нами, она пахла чем-то очень знакомым, но от страха я не мог вспомнить чем.
— Вам что здесь надо, а, малявки?
— Мы колядуем,— ответил я, изо всех сил стараясь думать, что чертей на свете нет.
А тень захохотала, очень зычно и, кажется, над нами.
— Это вы что же, в трактир пришли колядовать, а, малявки?
И все хором засмеялись и стали нас зазывать. Мы вошли.
— Простите, пожалуйста, мы думали, что...
Но наших извинений не слушали, а спросили, знаем ли мы еще песни. Знала Алуница Кристеску.
Эй, бояре, хватит спать,Вам давно пора вставать.
Но это им не понравилось, они сказали, что им еще не пора. И чтобы я им спел что-нибудь про моряков. Алуница Кристеску задала мне тон, и мы начали, держась за руки:
На корабле матросы ходят хмуро,Кричит им в рупор старый капитан,А юнга видит пепельные косы,Он видит берег сквозь густой туман...
А ну-ка, друг, поговорим короче,Как подобает старым морякам,Я опоздал всего лишь на две ночи,Но третью ночь без боя не отдам.
Блеснула сталь, и в круг сошлись матросы,Как лев, дерется юнга молодой,И он погиб за пепельные косы,За синий взгляд в лазури голубой.
По-моему, мы пропустили несколько куплетов, но им очень понравилось, они дали нам столько денег, что едва уместилось в кармане у Алуницы Кристеску, а тот, кто открыл нам дверь,— еще и по пирожному. Пирожные были довольно старые, но зато настоящие. Кто-то сказал, что я наряжен принцем, а кто-то — что матросом, и они начали громко спорить. Оставаться дальше не имело смысла.
Жаль, что из-за темноты мы не могли сосчитать деньги, но мы и не мечтали столько заработать. Алуница Кристеску развеселилась, все время дергала себя за петельки в ушах и щупала карман. В нас проснулся аппетит на колядки, мы снова взялись за руки и пошли почти большими шагами — потому что без почти по снегу не пройдешь,— в другую сторону, где тоже щелкали кнуты. По пути я вспомнил много разных песен и напел их Алунице Кристеску, чтобы они у нас были готовы, когда понадобится.
Мы снова шли тропинками, впритирку друг к другу. Хотя мы знакомы три года, я не знал, что у Алуницы Кристеску такая мягкая и уютная рука. Вдруг я заметил, что мы больше не скрипим, что мы больше не на тропинке, но кнуты слышались все ближе, так что я напомнил себе про карман Алуницы Кристеску и повел ее дальше. Но как будто и ночь была уже не такая белая — из-за деревьев, которые стали нас окружать, превращаясь в лес. И дома остались позади, Алуница Кристеску крепче и крепче сжимала мою руку. Но кнуты щелкали уже совсем близко, прямо передками, и тогда я от страха крикнул: «Эй, принимаете с колядками?» Тут же наступила тишина, и хромой черт заиграл на трубе красиво, как никогда, какая-то тень подкралась к нам и, кажется, замахнулась топором, и вся кровь, которая во мне есть, бросилась мне в голову, так что я из-за этого стал даже хуже слышать трубу. Где-то сзади снова защелкали кнуты, и поскольку у нас живы были одни ноги, мы рванулись туда, а кто-то гнался за нами — наверное, страх, зверь, от которого не убежишь. На бегу я думал изо всех сил, что мы никому ничего плохого не сделали и что, если есть на свете справедливость, с нами ничего не случится; по-моему, я даже дал себе зарок больше не поливать водой дорожку, когда люди идут из церкви, но снег хватал нас за ноги, а небо совсем село на землю и не давало нам пройти.