Иван Василенко - Жизнь и приключения Заморыша
Босяки слушали и смеялись. Один из них спросил:
– А черный – это кто же будет?
– Черный – это из греческой церкви царя Константина. Он монах не простой, он поп. По-ихнему, по-греческому, перевс[19] называется. Только так его здесь мало кто величает: больше все патером зовут, как и попа католического, хоть это и неправильно. Служит в церкви, а живет в монастыре, что в Куркумелиевском переулке. Они, монахи эти, все там черные. Уж такая у них масть.
Действительно, в Куркумелиевском переулке стояло двухэтажное длинное здание с окнами, забранными железными решетками. Мимо я проходил всегда с жутким чувством, особенно если к решетке, бывало, прильнет бледное лицо монаха с черной бородой и черными неподвижными глазами.
– Не житье там, а малина, – продолжал рассказывать тряпичник. – Кто видел хоть одного из ихнего брата, чтоб он худой был? Все откормлены, как гуси к Рождеству. Им мало того, что русская земля родит, им подавай еще разные маслины да апельсины. Каждую субботу пароход привозит подарочки из греческого государства.
– Вот бы и тебе там якорь бросить, в монастыре том, – посоветовали слушатели тряпичнику.
– Во-первых, я не грек, а чистокровный русский, во-вторых, я не зверь какой, чтоб за решеткой сидеть, а главное, мне не по нраву такая жизнь – самому не есть и другому не давать.
– А говорил, все откормленные, – заметили тряпичнику.
– Э, милок, я не про то. Я люблю на княжескую ногу жить, чтоб, значит, на тройке кататься, в ресторациях шампаньское хлопать, чтобы меня цыганский хор величал, а они сидят на несметных богатствах и не вылазят из своих келий. Только и радости, что через решетку на людей поглазеть. Нет, братики, такая жизнь не по мне. Доведись в тот монастырь проникнуть, я бы живо те сокровища вынюхал и в Петербург с ними укатил, а то и в Париж, к тамошним французихам. Только они, монахи эти, никого до себя не допущают. Все там, за решетками да на пудовых замках. Пойди перегрызи те решетки – без зубов останешься.
– Неужто там и вправду сокровища есть? – спросил нищий-старик.
– Ого! А ты не слыхал? Там столько золота да камней драгоценных, что все на свете трактиры купить можно. Но, я так думаю, монахи и сами не знают, где оно, в какой стене замуровано, сокровище это. А я бы нашел! Ей-богу, нашел! Взял бы молоточек – и давай им выстукивать все стены. Где гулким отзовется, там оно, значит, и лежит. Один знакомый печник, которого в монастырь позвали печки перекладывать, говорил мне, что совсем было уже нашел место это, да монахи догадались, за каким зверем он охотится, и выбросили его со всем печным инструментом на улицу.
– Кто же его упрятал там, сокровище это? Не разбойник же? – спросил нищий. – Разбойники – те награбленное добро под курганами прячут.
– А вот как раз и разбойник. Куркумели его фамилия. Аль не слыхал? Самый настоящий разбойник. По его фамилии и переулок теперь так зовется: Куркумелиевский. Было это лет сто тридцать назад, еще Екатерина сидела на престоле. В ту пору плавал по разным морям на своем разбойничьем корабле морской пират грек Куркумели. Что людей загубил – и сосчитать невозможно. Случись тут русско-турецкая война. Известно, какая промежду греками и турками была любовь: так и ловчились, чтоб голову срубить один у другого. Подплыл Куркумели к русскому флоту и говорит графу Орлову: так, мол, и так, желаю со всей своей командой на вашей стороне с турками драться. Ежели угодно, могу даже указать, где он прячется, турецкий флот. В Чесменской гавани прячется, вот где. Проверил Орлов – правильно, в Чесменской и есть. Ну и давай его топить. Узнала про то Екатерина и пожаловала разбойника Куркумели званием почетного гражданина Российской империи. В придачу земель она ему надавала множество и всяких рыбных промыслов в Астраханском крае. Разбойнику и своего награбленного добра девать было некуда, а тут еще несметное богатство подвалило. И что ни день, то богаче и богаче делался он. Но чем время ближе к смерти, тем страшней ему становилось: как-то дело обернется на том свете, не придется ли раскаленную сковородку языком лизать? И вот задумал он откупиться от грехов. Понастроил богу часовенок да кампличек разных от Астрахани до самого Саратова. А в нашем городе, куда он переехал на постоянное жительство, даже выстроил агромадную церковь на греческий манер и монастырь на двадцать монашеских персон греческой нации. Однако все на бога не истратил, а на всякий случай оставил себе пуда два золота да целую кубышку драгоценных камней. Замуровал в монастыре в стенку, а куда именно, по старческому слабоумию и сам забыл. Так и помер, не отыскав своего богатства. А чтоб монахи не вздумали растаскать золото и камни и загубить свои души в разврате жизни, он на сокровище запрет наложил: кто, мол, тронет, того собственной рукой отведет на том свете к диаволу на расправу. Вот монахи и сидят на богатстве, как собака на сене: и сами не пользуются, и другим не дают.
Что еще тряпичник рассказывал, я не знаю: прибежал Витька и сказал, что отец меня зовет.
– Ага, набедокурил! Вот тебе будет теперь!
«Значит, дознались, кто цесаревича вымазал в зеленое», – мелькнуло у меня в голове.
Порог в нашу комнату я перешагнул ни жив ни мертв. Оба батюшки сидели у стола, покрытого по-праздничному новой скатертью. Перед ними стояли тарелка с остатками голландского сыра и пустые уже рюмки. Отец строго сказал:
– Целуй у батюшек руки.
Я покорно поцеловал сначала руку белую с золотистыми пучочками волос на пальцах, потом смуглую с черными пучочками.
– Проси у батюшек прощения, – приказал отец. – Знаешь за что?
– Знаю, – тихонько сказал я.
– Вот, батюшки, я же говорил, что он мальчик, в общем, хороший и всегда признаёт свою вину. Ну, скажи, Митя, в чем ты виноват, покайся батюшкам.
– В том, что вымазал… в зеленое… – выдавил я из себя.
– Что-что? – удивился отец. – Какая чушь! При чем тут зеленое! В том, что на уроках закона божьего задаешь батюшке глупые вопросы и будоражишь весь класс. Понял? Вот и покайся батюшкам. Скажи: простите, батюшки, я больше не буду.
Но у меня будто язык прилип к гортани. Во-первых, почему я должен каяться не только перед нашим батюшкой, но и перед чужим? Во-вторых, я глупых вопросов не задавал. И, в-третьих, что ж это получается? У нас общество трезвости, а батюшки в один присест выдули целый графин водки.
– Что же ты молчишь? – с досадой спросил отец.
– Я думаю, – ответил я.
Наш батюшка развел руками:
– Слышали, патер Анастасэ? Он думает. Как вам это нравится?
– Ца-ца-ца-ца!.. – укоризненно покачал черный своим клобуком.
Не знаю, откуда у меня взялась смелость, только я сказал:
– В Ветхом завете написано, что от сотворения мира до рождения Христа прошло пять тысяч пятьсот восемь лет. И батюшка нам это говорил. Я подсчитал, и выходит, что бог сотворил мир семь тысяч четыреста тринадцать лет назад. А наш Алексей Васильевич объяснял на уроках географии, что Земле уже много миллионов лет. Кому ж верить?
Отец растерянно моргнул и уставился на батюшек. Те взглянули друг на друга, и каждый укоризненно покачал головой. Не дождавшись от них ответа, отец сказал:
– Обоим надо верить, обоим! На то они и учителя. Понял?
Я не понимал, как это можно верить обоим, если они говорят невпопад, но покорно ответил:
– Понял.
– Батюшка наложил на тебя эпитимию, – продолжал отец. – Ты знаешь, что такое эпитимия? Эпитимия – это церковное наказание. Ты утром и вечером будешь класть перед иконой по двадцати поклонов и читать покаянную молитву, а в воскресенье придешь к батюшке в церковь и пропоешь перед всеми молящимися «Символ веры». – Боясь, наверно, что я задам еще какой-нибудь вопрос, отец поспешно приказал: – Теперь иди.
– Подождите, господин Мимоходенко, – встрепенулся наш батюшка, – вы же не сказали самого главного: он должен до воскресенья приходить каждый день после уроков к нашему регенту на спевку.
– Да-да, – подтвердил отец, – будешь каждый день после уроков приходить в церковь к регенту на спевку.
Вечером, когда я уже хотел юркнуть в постель, отец велел мне стать на колени перед иконой, делать земные поклоны и повторять за ним слова покаянной молитвы. Он раскрыл молитвенник и, запинаясь, начал читать:
– «Множество содеянных мною лютых помышляя окаянный, трепещу страшного дня судного; но надеясь на милость благоутробия твоего…» Да тут язык поломаешь, – сказал он и отодвинул молитвенник. – Не покаянная, а прямо-таки окаянная молитва. И без покаяния обойдемся. Было бы в чем каяться, а то напутают сами, а ребенок отвечай.
– Да вот же, – сказала и мама. – Где это видано, чтобы на ребенка эпитимию налагали? Подумаешь, грешника нашли! Лучше бы за собой смотрели. Черти патлатые!..
Мама моя попов не любила. Она была донской казачкой и часто пела:
Пусть меня не хоронятНи попы, ни дьяки,А пусть меня похоронятДонские казаки.
Все попы и дьякиС копеечки бьются,Донские ж казакиГорилки напьются.
– Я им поставил графинчик для приличия, а они весь вылакали, – пожаловался отец и тут же рассказал, как за столом на чьих-то именинах спросили у дьяка: «Отец дьякон, вам что налить – водочки или винца?» – а дьякон ответил: «И пива».