Софья Могилевская - Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове
После долгих лютых ночей Настя легла сегодня в тепле. Но была словно в каком-то дурмане. Не могла заснуть. Вот как будто и жарища на печи, а её всё время кидает в дрожь, прохватывает ознобом, лихорадит...
Потом забылась в тяжёлом сне.
И приснилось ей, будто она на сцене. Будто она — Семира. Алого атласа на ней сарафан, а тяжёлая коса, перевитая лентами, лежит на груди. А рядом — Фёдор Григорьевич. Нет, не он... Брат её — Оскольд. И говорит ей: «Забудь все горести, которые прошли...» Это он ей такие слова говорил в трагедии. В последнем акте, кажется... А потом занавес падает, а она не знает, что ей делать? Куда деваться от стыда и счастья...
И бежит она куда-то... Незнамо куда. А из зала — «Семира! Семира!»
Нет, не так: Настя, Настя...
— Настя, Настя! — слышится рядом тревожный шёпот.
Настя хочет открыть глаза и не может. Тяжёлые веки лишь разомкнулись и снова смежились. Не в силах она преодолеть свой сон.
А рядом ещё настойчивее, тревожнее:
— Проснись же... Ох, Настя, проснись!
И вдруг как-то сразу очнулась. Узнала: Фленушка склонилась к ней. В темноте, еле видное, её лицо. У самых глаз — её глаза.
— Фленушка, — шепчет Настя и хочет протянуть руку, чтобы обнять её, — пришла, моя голубушка...
Но Фленушка точно не слышит. Трясёт её за плечо. Уже не шепчет. А громко говорит. Насте кажется, что голос её теперь на всю избу слышный.
— Они уезжают... Да проснись же! Что мне с тобой делать? Уезжают они... И Фёдор Григорьевич, и все они.
Мгновенно Настя всё понимает. Не умом, а сердцем. И сон как-то сразу слетает с её глаз. Мысли собрались, стали ясными.
Села. Чуть шевельнув губами, спросила:
— Далеко едут?
— Царица гонца за ними прислала...
И это Настя поняла: раз царица позвала, значит, далеко и, может, навсегда.
Больше ни о чём допытываться не стала. А давешней слабости уже нет. Наоборот, сила какая-то появилась. Надела принесённую Фленушкой шубейку. Повязалась платком и кинулась вон из людской.
Но тотчас воротилась обратно. Обняла Фленушку:
— Спасибо, подруженька...
И теперь, уже не оглядываясь, выбежала во двор. И дальше — за ворота. И ещё дальше к тому, к его дому, на Пробойную улицу...
А небо посветлело. Занималась поздняя зимняя заря. Звёзды стали гаснуть...
Настя бежала самой ближней дорогой. В голове одно — лишь бы поспеть! Застать, увидеть...
Навстречу ей, из сумерек, вдруг серой громадой выступила Ильинская церковь. Значит, теперь уже скоро! Сколько раз огибала она эту церковь, чтобы завернуть потом за угол, к знакомому дому.
И кожевенный амбар — вот он! Ходила сюда. Смотрела, где здесь Фёдор Григорьевич начал первые свои представления.
На углу повернула... и остановилась.
Сердце забилось часто и тревожно. Пробойная улица была пуста. Вся — из конца в конец. Никого. Ни единой души. Только собаки лают в подворотнях.
Но из-под ставен волковского дома виден свет. Настя кинулась к воротам. Застучала двумя руками. Крикнула:
— Фёдор Григорьевич! Это я... Настя...
Никто не ответил.
Снова принялась стучать. И наконец услыхала:
— Да уехал же... Только, только проводили...
И Настя увидела: по снегу тянется свежий санный след. Голос из-за ворот ей ещё что-то говорил. Но она не стала больше слушать.
Побежала к Волге.
Мигом смекнула — сани пойдут длинным путём, той дорогой, что полого спускается на лёд. А она может напрямик, наперерез.
И она их увидела. Увидела в последний раз.
Зимней дорогой, проложенной на льду, вереницей мчались сани. С высокого берега их было хорошо видно.
Но они уже были очень далеко. Уж почти скрылись в снежной дали.
Не помня себя, Настя кинулась вдогонку. Потом остановилась. Поняла, что не догнать. Тогда крикнула что было силы:
— Фёдор Григорьевич!
И снова, ещё громче:
— Фёдор Григорьевич...
Только где ж там? Разве мог он услыхать её?
* * *Всё дальше и дальше уносились сани. Фёдор Григорьевич высунулся из кибитки. Ещё раз поглядел на свой Ярославль.
Город стоял весь заснеженный на крутом берегу. Первые лучи невидного пока солнца уже зажглись на золотых крестах высоких колоколен...
А из передних саней раздавалась песня. Та знакомая, которую часто певали они, когда, устав после репетиций, разрешали себе короткий отдых:
О златые, золотые веки...
Песня звучала теперь звонко, радостно, без тени печали, забот...
Фёдор Григорьевич откинулся в глубь кибитки, закрыл ладонью глаза. И увидел, словно она была тоже сейчас с ними, Настино лицо. Задумчивым было её милое лицо. И улыбка светилась в глазах. И она с каким-то особенным глубоким для себя смыслом выговаривала любимые слова этой песни:
Не гордились и не унижались,Были равны все и благородны...
А навстречу им поднималось тяжёлое малиновое солнце...
Эпилог
Прошёл год.
Настя снова была в девичьей и снова плела кружева. С утра дотемна выводила она из ниток замысловатые кружевные узоры. Кленовые коклюшки глухо стучали в её руках, точно пустые, без звону, колокольцы...
И она сама теперь вся была без звона — тихая и молчаливая.
После отъезда Волкова она получила из его дома через деда Архипа весточку: Фёдор Григорьевич велел передать ей, чтобы не сомневалась — там, в Петербурге, он не забудет о ней. Сделает всё, что в его человеческих силах, чтобы вызволить её из неволи.
И Настя ждала и надеялась.
Утром, просыпаясь, с надеждой думала — нынче! Засыпала вечером, говоря себе: завтра, завтра, это будет завтра...
А из Петербурга, точно из другого, неведомого, но блистательного мира, смутно доносились сюда, в девичью, вести и о Фёдоре Григорьевиче, и о Якове Шумском, о Ване Нарыкове, о других её товарищах... Вести были хорошими, весёлыми. И Настя радовалась, что даже царице понравился их ярославский театр. А могло ли быть по-иному?
...Между тем Фёдор Григорьевич в Петербурге снова пытался помочь Насте. Он обратился к самой Елизавете. Просил её высочайшего изволения потребовать из Ярославля у тамошнего помещика Сухарева его крепостную девушку Анастасию Протасову. Эта девушка обещает быть замечательной русской актрисой, красой и гордостью российской сцены...
Елизавета Петровна подумала, помолчала, а потом чуть повела красивыми плечами и кинула, смеясь:
— Чем тебе Ваня Нарыков плох? Худо разве женские роли играет?' А ты хочешь крепостную. Фу!
А в другой раз, когда Волков снова начал о том же, царица и слушать не пожелала.
Об этом Настя не знала и знать не могла. Но зато, когда к её господам пришёл Иван Григорьевич Волков — брат Фёдора Григорьевича, она вся затрепетала от счастья. Поняла, кем прислан. Румянец проступил на её щеках. Дыхание захватило. Глаза вспыхнули надеждой...
Так оно и было. Иван Григорьевич Волков пришёл к Сухаревым по поручению брата. Пришёл предложить Никите Петровичу выкуп за Настину вольную.
Деньги Сухаревым были очень нужны. И Никита Петрович уже прикидывал — сколько бы ему взять с Волкова. Однако без Лизаветы Перфильевны такие дела самолично им не решались.
Но Лизавета Перфильевна даже не вышла в зальцу, где Иван Григорьевич ждал ответа. Через служанку велела передать: перед богом отвечает она за своих людей и крепостных продавать не станет.
Когда Настя узнала о решении барыни, она ничего не сказала, только тихо заплакала...