Андрей Шманкевич - Боцман знает всё
— О! Ребята! Такие, как мы, что ли? Попов Лёшка, дьяконов Сашка, Колька да Серёжка лавочниковы и ещё аптекаря сын… Вот какие ребята к ней ходят. А ты носом не вышел! — крикнул Борис, дёрнул меня за нос и перемахнул через плетень.
— Всё равно пойду к ней! — крикнул я ему вслед.
На другой день я утащил свою единственную ситцевую рубашку и отправился в верхнюю часть станицы, за речку. Там жили все наши станичные богатеи. По дороге я часа полтора мыл на речке руки и ноги, даже песком их тёр, но отмыть цыпки было невозможно. Так ноги и остались в цыпках и мелких трещинках, забитых грязью. Ещё шагов за сто от барыниного дома нос мой учуял такие необыкновенные запахи, что в животе появились колики. Я припустил бегом и припал к первой же щёлке в заборе.
Борис не наврал. Всё было так, как он вчера описывал. И стол под тутовником, и печка с тазом, и ребята за столом, а барыня…
— Ты чей? — раздалось вдруг у меня над ухом.
В нашей станице, если тебе задавали такой вопрос на чужом краю, означало только одно — быть тебе битому. Но тогда я не обратил никакого внимания на это и, не оборачиваясь, ответил:
— Ничейкин, вот чей!..
И тут же за это поплатился: чьи-то сильные руки схватили мою голову и так притиснули меня носом к забору, что я свету не взвидел.
— Пусти! — заорал я.
Но тут случилось совсем страшное: гнилая доска лопнула, обломилась, и я полетел в пролом, прямо под ноги барыне. Барыня закричала дурным голосом, из-под стола на меня бросилось рыжее чудовище с оскаленной пастью. Затрещала моя рубаха…
Барыня отогнала собаку и начала расспрашивать, чей я, зачем попал на этот край. Я честно во всём сознался. Тогда она зацепила меня своим костлявым пальцем за подбородок, долго рассматривала моё лицо и сказала:
— Мужик, а похож на моего Александра… Теперь-то сын уже офицер… Садись!
Так я очутился за волшебным столом, рядом с чистенькими ребятами. Впрочем, они сразу от меня отодвинулись, за исключением Лёньки, сына аптекаря. Тот даже подмигнул мне: не теряйся, дескать.
Потом на столе появился противень с конфетами, и барыня сказала мне: «Ешь». И я ел… Первый раз в жизни ел шоколадные конфеты, ел полным ртом, как печёную тыкву, как галушки, как простую картошку. Сначала рот мне обжигала сладость, потом вкус притупился, но я всё ел…
— Легче ты… Плохо будет… — шепнул мне Лёнька.
Когда барыня пошла зачем-то в дом, ребята бросились рассовывать конфеты по карманам. Лёнька крикнул мне: «Не зевай!» Но пока я понял, что надо делать, на противне осталось только две колбаски. Я засунул их в карман.
Барыня вернулась и протянула мне детскую матроску и новые шерстяные штанишки.
— Можешь приходить, — сказала она, выпроваживая нас за калитку.
Бориса я встретил в начале нашего переулка и молча сунул ему под нос конфету. У него глаза стали круглыми, как пятаки.
— Откуси, — сказал я великодушно. — Только из моих рук…
Борис откусил и зажмурился от удовольствия.
— Ладно… Бери всю. Я вон как налопался…
Но Борис не стал есть конфету: он решил поделить её на всех Белобрысов. Ножом он аккуратно разрезал её на семь кусочков, раздал братишкам и сестрёнкам, взял себе один, а последний протянул матери. Но она не взяла.
— Нет, сынок… Не буду я пробовать, — сказала она. — Горькие они, эти конфеты…
— Что ты, маманя! Сладкие-пресладкие, — начали уверять ребята.
— Нет. Горькие они… На слезах наших вдовьих они замешаны, потом нашим пропитаны… Кормильцы наши кровушку свою пролили, а она с вдов их да сирот последнюю рубашку снимает. Землицу, кормилицу, под себя загребает, по миру пускает с сумой…
Борисова мать говорила всё громче и громче, стиснув худые кулаки. Я смотрел на её чёрные губы, на впалые щёки, и мне становилось нестерпимо страшно…
— …Сынок её Алексашка понаграбил денег в Питере около дворца царёва, а она на те деньги народ в гроб загоняет да щиколады себе варит. Будь она проклята! Чтоб ей слезами нашими захлебнуться!.. Отольются ей наши слёзы… Отольются!
Я выскочил из хаты и бросился бежать. Остановился я только у перелаза через наш плетень. В голове у меня стучало, точно в кузне, к горлу подкатывалась тошнота. В руке я зажимал конфету. От её запаха мне стало совсем плохо.
— Горькие они! Горькие! — закричал я, как Борисова мать, закрыл глаза и швырнул конфету так, чтобы уже не найти. Следом за ней швырнул и свёрток с матроской и штанами.
Наутро я метался в горячке — барское угощение не прошло даром. Говорили, что в бреду я кричал:
— Врёшь! Врёшь, старая ведьма! Не похож я на твоего Алексашку-кровопийцу…
Сашкина земля
Пятый день ходили люди толпой за председателем ревкома и землемером по станичным полям. Свершалось революционное дело: земля, которой испокон веков на Кубани владели только казаки, теперь делилась на всех поровну — по количеству едоков.
Ходил в толпе и Сашка, сын почтового конюха. Он то и дело перевязывал узлы на верёвках, которыми были привязаны к ногам отцовские башмаки: размокший от дождей чернозём норовил сорвать их.
— Дождались светлого праздничка, смилостивился господь бог над нами… — истово крестясь, восторженно шептал дед Сивоусенко, Сашкин сосед.
— Держи, дед, карман шире, — подтрунивал над ним кузнец Симанюк. — Смилостивился бы он, кабы мы его вместе с царём да буржуями за бороду не схватили… А молитве я тебя новой научу. Слушай:
Весь мир насилья мы разрушимДо основанья, а затемМы наш, мы новый мир построим:Кто был ничем, тот станет всем!
Сашка перестал возиться с верёвками и подхватил припев.
— А, чтоб тебя! — отмахнулся дед. — И он уже по-новому поёт… Ну и времена!..
Ворчал дед Сивоусенко, но по глазам его Сашка видел, что по сердцу старику новые времена.
Техника раздела земли была несложная. Кто-нибудь запускал руку в мешок, вытаскивал скатанный в трубочку жребий и выкликал:
— Иваненко!
Председатель ревкома смотрел в список и объявлял:
— У Иваненко Макара Петровича четыре едока…
И вот Иваненко брался за конец стальной рулетки и шёл за землемером по своей земле, отмерять надел. И сердце от волнения колотилось у Иваненко так, что стальная лента вздрагивала.
За пять дней исходил Сашка не один десяток вёрст. Разделили Макруху и Дальние Грушки, нарезали земли на низах, а Сашкин жребий всё не попадался.
— Не было? — спрашивал вечерами отец.
— Не было… — отвечал Сашка и вздыхал. — Да чего ты, папаня, боишься? Если наш жребий останется в мешке даже до самого последнего отмера, всё равно будет… Это тебе не старый режим!
— Так ведь где достанется-то? — волновался отец. — А ежели на Гнилом куту, на солончаке? Что там расти-то станет?
— О, сказал!.. Да тот кут и делить-то не будут, — сердился Сашка. — Председатель говорил…
Председатель об этом ничего не говорил, но Сашка так понимал: не может Советская власть делить Гнилой кут.
Так и было. Не делили Гнилой кут. Прошли его. И вот тут-то и выкликнул дед Сивоусенко Сашкину фамилию. Сашка слышал, а ответить «тут я» не смог: онемел вдруг. Язык прилип к нёбу, горло перехватило, как от простуды.
— Тут он, тут! — пробасил за него Симанюк. — Вот он, меньшой Шестак!
Непослушными руками схватил Сашка конец ленты и пошёл по своей земле.
А когда все ушли дальше, осмотрелся Сашка, сел на меже и заплакал.
— Чего ревёшь? — сердито спросил его невесть откуда взявшийся Симанюк.
— Боюсь… Потерять землю боюсь, — всхлипывал Сашка.
— Вот дуралей! Да как это можно при Советской власти-то землю потерять? Сам не знаешь, что болтаешь.
Солдатской маленькой лопаткой выкопал Симанюк на Сашкином наделе здоровенную букву «Ш», а рядом — ямку.
— Точка, сынок… Пускай кто попробует отнять эту землю! — Кузнец поднял лопату и потряс ею в воздухе: — Навеки наша — и точка!
Сашка посмотрел на лопату, на крепкую, жилистую руку кузнеца и совсем уже весело крикнул:
— Навеки наша — и точка!
Спасибо, товарищ Петька…
Вода в горной речке Лабе прозрачна и холодна по утрам. Течёт Лаба с горных вершин Кавказа. Зарождается она малым ручейком, что вытекает из-под ледника, принимает по дороге ещё тысячи своих братьев и сестёр, течёт бурно, пенится на камнях перекатных и даже на равнине не может успокоиться, так светлым потоком и вливается в Кубань — тоже реку горную, быструю, но уже не со светлой водой, а глинисто-мутной.
За что-то обиделась Лаба на станицу Владимирскую, раскинувшуюся садами и хатами по склону бугра, обошла её стороной, на пять вёрст обежала и спряталась в лесу и в кустарниках. В самой станице течёт по оврагам захудалая речка Кукса, да и то не течёт, а больше в запрудах отстаивается. Вот и приходится станичным ребятам, чтобы настоящую речку увидеть, настоящую рыбу поймать, ходить за пять вёрст, на Лабу.