Серафима Власова - Клады Хрусталь-горы
Увидев мертвым Кирея, его лучники и вся стража тут же оружие побросали и всем отрядом к Грязнову перешли. Освободили Зузелку, цепи сняли с нее…
И снова из века в век прошли годы. Говорят, всякое дело человеком ставится, всякое дело человеком славится. И хоть удалось в те времена царским войскам взять верх над восставшими и их кровью реки окрасить, добрая молва и слава о Пугачеве и его верном атамане Грязнове не умерла и до нас дошла.
Не потухла память и о Зузелке. В одной песне о ней поется, будто, когда поправилась она от пыток бая, в одежду воина оделась и вместе с сыном в отряде Грязнова в поход пошла. Под Каслинским заводом погиб Касьян — названый сын, рядом сраженная казачьей саблей упала Зузелка…
Потом много лет спустя, какой-то беглый пугачевец — крепостной живописец — по памяти нарисовал ее портрет. И висит он ныне то ли в Тюмени, то ли в Тобольске. Как он туда попал? Не знаю. Все говорят, что с портрета глядит красавица ордынка, про которую сказки сказывают.
А еще добавляют: будто из ямы, где томилась Зузелка, вскоре небольшой ключик забил. Родничок в речку превратился, и назвали ее Зузелкой в память о храброй и светлой ордынке. Давно в те места, где Зузелка жила, большая жизнь пришла. Появились города, поселки. Только речка Зузелка все бежит и бежит и сказку про ордынку говорит.
НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ
В старые годы это было. Один раз собралось начальство в клуб. Новый год встречать. Пришлось пойти туда и Кузнецову.
В главной конторе чертежником у нас работал. Не парень, а соловей. Вот за голос его и взяли в хор. А парень только что женился. Жену взял из рабочих, а ее в клуб не пускали — одно начальство с женами там гуляло. Кипело сердце у Кузнецова от обиды, и решил он господам отместку устроить.
Управитель, надзиратели, смотрители, словом все начальство было уже навеселе. Кузнецов возьми да и шепни, так, будто невзначай, Позднякову, что на Верхнем заводе сегодня кто-то самородок видел большой. В третьей шахте его нашли, и жила новая обозначилась.
— А видел самородок и жилу Немешаев, приказчик с Верхнего, — говорил Кузнецов.
Немешаев был тут же и сильно выпивший. Поздняков кинулся к Немешаеву, тот спьяна и давай хвастать про самородок, да так загнул, что всех зависть взяла. Известно, как золото господский глаз резало, родную мать за него продадут и не выкупят. Враз один занемог на вечеру, за ним другой с женой зал покинул, — на коня да на Верхний айда. Так один за другим клуб все и оставили.
Первым, конечно, на Верхний прискакал управитель. Караульным был Трошков-Кашинский, баламут известный. Как увидал он управителя возле шахты, от удивления аж лоб перекрестил, хоть сроду не молился.
Ну вот, смотрит Трошков на управителя, а тот с санок соскочил да на Кашинского:
— Сказывай, где седни работали люди? Где новую жилу нашли?
Смекнул старик, знал про дела, когда рабочие в отместку начальству разные шутки подкладывали, а уж Самойлову надо было на особицу подкатить. Любил управитель в шахтах рабочих по морде бить. Как зайдет, бывало, к рабочим, непременно кого-нибудь да треснет.
Бежит, значит, Самойлов по шахте, а за ним караульный с лампешкой в руке семенит, сам думает про себя: «Погоди ужо, поздравлю я тебя с новой жилой седни».
— Ваше степенство, — кричит управителю Трошков. — Не туды след направили. — И, будто ничего не понимая, добавляет: — Доведу я вас, ваше степенство, до ствола, а там, как сами знаете — хоть убейте меня, хоть засеките, дале не пойду. Боязно. Неладно там с утра. Как жила-то обозначилась, народ сказывал, морок появился — знать, жилу отдать не хочет. Весь в белом — в саване бродит.
— Какой там черт морок, сам ты морок, болван старый, выжил совсем из ума, — закричал в ответ управитель. Выхватил он лампу у старика да в забой.
А тут еще забрякали у шахты колокольцы под дугой.
«Ну и взяло их, брат, — один за другим подкатывают. Спятили с ума знать-то», — подумал про себя Трошков, а сам глядит, что будет делать управитель.
Пробежал весь главный ствол управитель и в сторону свернул, как караульный показывал, а там темень кругом — известно, под землей. Бежит управитель, в руке лампа маячит, и вдруг как заорет на всю шахту — перед ним в забое самонастоящий мертвяк в белом саване колыбается. Высокущий такой. Уставился управитель на мертвяка, и хмель от страха прошел. Стоит управитель и орет благим матом, а потом как кинется бежать обратно, сбил с ног старика, сам об крепь морду разбил и все бежит и орет. А навстречу остальное начальство несется.
Столкнулись лоб в лоб с управителем, видят — дело неладное да обратно. И тоже орут. Подумали обвал в шахте. Выскочили из шахты за управителем, а мороз был большой. Сгребся молча Самойлов, да на коней и обратно в завод. За ним остальные. Только было хотели гнать, а Трошков поглядел на небо будто звезды подсчитал, да к кошевкам подошел, на которых господа уселись, и давай их поздравлять. Дескать, с новым годом, вас.
Наутре, говорят, управитель встал, и будто кто ему мукой голову обсыпал. Долго смеялись рабочие над ним — так, между собой. Не мертвяк в шахте был, а старая крепь, вся, как инеем, грибком белым покрылась, а в темноте и впрямь за мертвяка принять можно.
Сроду больше не ездил Самойлов на Верхний по ночам.
ЗОЛОТАЯ СВАДЬБА
Недавно мне довелось на золотой шахтерской свадьбе побывать и на свадьбе той любопытный сказ услыхать. Рассказывала мать «молодой», старая девяностолетняя бабка Федосья:
— Вот гляжу я на эти подарки, шелка да бархат: что тебе, моя дочь, надарили, и вспоминаю, каким подарком мой дед мать наградил, когда она замуж выходила; интересный подарок он ей подарил в день ее свадьбы!
— Расскажи, бабушка, расскажи! — все в зале вдруг зашумели.
— Что же, можно и рассказать. Только, когда надоест слушать, и перестать можно.
Давно это было. В ту пору на господ еще робили. Мой дед — отец матери, горщиком был. В земле рылся. Шурфы бил, крепи ставил, самоцветы искал.
Жил он вдовцом, с дочкой, — это с матерью-то моей. Одна она радость была в его жизни вдовьей. Мать мою Парасковьей звали. Пришло время дочь замуж выдавать. От сватов — хоть ворота забивай. Люди говорили, будто мать была собой хороша, всем взяла и красотой и приветом. Высокая, статная, она и в шурфах хозяйкой была, одним словом: на работе — метелка, на кругу — соловей. Сколько не отнекивался дед от сватов, а пришлось с дочкой расстаться.
Выдал дед дочку замуж. За чужим добром не погнался. Отдал за такого же горщика — судьбою горького, каким был и сам. Думал ровня будет. Не обидят его дочь. А вышло все по-другому. Тоже, конечно, свадьба была. По бедности в церкву пешком шли. Тоже подарков им надарили. Старинный обычай. Хоть веник, а подарок. Подарили им три медных креста да два медных кольца, новые лапти и рубаху из холста. Для потехи, кто ухват принес, кто скобу от ворот. Но больше всех распотешил подарком своим дед — невестин отец.
Подарил он дочке полено от крепи. Дарил, а сам говорил при народе: «Пущай твоя жизнь будет так же крепка, как эта крепь от ствола!»
А один на один он дочке сказал:
— Вот, дочь моя. Знаю я бабью жизнь. Когда будет тебе невмоготу: беда ль присучится, аль горе возьмет, достань это полено, поплачь над ним и тебе легче станет. Оно никому ничего не расскажет. Никто о твоих слезах не узнает!
Завернула мать полено в тряпицу. Положила в свой рундучок, от глаз родни спрятала. А новой родни было много. Шестой снохой в дом мужа входила.
Прошел год, а может, и меньше. Явился отец дочь попроведать. Видит — осунулась вся. Стал он спрашивать ее:
— Как живется? Как сама?
А мать ему одно отвечает:
— Хорошо, тятенька, хорошо, родимый!
Прошло еще немного время. Видит дед — совсем потухла, как свечка, дочь. А уже я у нее родилась. Куда ее красота девалась!
Опять спросил он ее:
— Чем заскудалась? Аль обижают тебя?
А мать молчит, только часто портяным платочком холодный пот с лица утирает.
— А ну-ка достань полено, покажи мне его.
Достала она полешко из рундука. Развернула тряпицу, а в ней одна трухлядь лежала. От слез полено все развалилось. Тут только отец ее — это дед-то мой — все и узнал, отчего сохла мать.
Скотине в те поры и то отдых был в хозяйстве, а бабе отдых не полагался, да и свекор попался ей киль-килой, а свекровка смола-смолой. Вот и съели мать. Так мне потом люди говорили.
Вот она, жизнь-то бабья, какая была в старое время.
На этом, добрые люди, и сказу конец, только добавлю от себя маленько.
Хоть и старая я, а понимаю, что к чему делается. Про старую жизнь да про теперешнюю недавно сосед Егор Фомич Нефедов — тоже старый шахтер — сказал: