Михаил Глинка - Славная Мойка — священный Байкал
Я несу мешок, в который мы что-то должны положить, когда придем в экспедицию, и бородатый человек в брезентовой куртке рассказывает, как здесь трещало вчера. Мы подходим к старому станционному домику, в котором давно уже никто не живет. Крыша домика проломлена насквозь. Дыра в полкрыши.
— А как там на комбинатах? — спросил бородатый. — Ничего у них не попортило? Радио не получали?
— А землетрясение было не сильное, — сказал Иван Михайлович. — Это у вас тут камешки запрыгали, а вообще-то ничего особенного.
— Ты, Иван, забываешь, что сто лет назад залив на Байкале новый появился, — сказал бородатый. — Не «камешек» упал, не дерево свалилось, а двести квадратных километров ушло под воду. И все после землетрясения.
— Это ж не вчера, это сто лет назад.
— Остряк! — заорал бородатый. — Остряк ты, Иван! Да сто лет для геологии — это даже не вчерашний день, и даже не сегодняшнее утро — это вообще десять минут назад! Ты что полагаешь, что магма за неделю твердеет?
— Что такое магма? — тихо спросил я у папы.
— Это такая раскаленная масса внутри земли.
— А глубоко она?
— По-разному.
— Как же метро?
— Ну, — сказал папа. — Успокойся. Землю все же ковырять можно. Особенно в наших краях.
— А здесь?
— Здесь, конечно, она поближе. Но здесь и кора покрепче.
Я глянул вверх. Склон был почти отвесный, но на нем умудрялись расти деревья, и некоторые из них были расщеплены и вывернуты с корнем. А внизу валялись камни — все в белых пятнах и с острыми краями… Если бы нам тут с мамой и с Томашевской побродить, мы бы, конечно, камешков поднабрали.
О силовом поле
Теперь я стоял на руле законно. Капитанку Ивана Михайловича, правда, больше не трогал, но бинокль надевал на шею сам. И штурвал из рук не отпускал — это ребячество, конечно, отпускать. А если бы рифы? Или встречный корабль?
От Старо-Байкальской дороги мы уже отошли на целые сутки. Мы идем теперь к устью Селенги. На Байкале все еще тихо, штиль. Опять вечереет, и я стою за штурвалом. Папа и Иван Михайлович переговариваются за моей спиной, в полутемной рубке. За эти дни куда-то делся папин характер, не чувствую его. Вот у нас дома, в Ленинграде, входишь в квартиру и уже знаешь — дома папа или его нет. Даже если он сидит молча за столом, даже если спит. По всему чувствуешь. По голосу мамы, по тому, какие двери открыты или закрыты — по шуму и по тишине. Там, у нас дома, я слышу папу, знаю, чего он хочет, даже когда он об этом и не говорит. А здесь, на катере, — все так же, да не так. Папа говорит, читает, шутит со мной, а я его присутствия почти не чувствую. Я это ему сказал сегодня. Папа посмотрел на меня внимательно и говорит:
— Молодец. Правильно. Мне здесь нравится, но это — не моя жизнь, вот силовое поле и исчезло.
— Какое поле? — спрашиваю.
— Ну, скажем, у магнита есть видимая нами часть — сердечник, а есть невидимая — магнитное силовое поле.
— Кажется, понял, — сказал я. — А вот у Ивана Михайловича это поле есть.
— Еще бы, — сказал папа. — Если у капитана да на собственном судне его не будет, дело труба.
Я хотел было сказать, что у Ивана Михайловича «силовое поле» не только на судне, но воздержался.
Папу мои слова, слава богу, не обидели. Он и сам понимал, что не очень-то тут на месте. Но он ведь был ученым — исследовал и запоминал, и еще сам над собой подтрунивал. А это — хороший способ, я давно заметил. Вот когда драться собираешься, очень трудно на себя со стороны посмотреть, но если только взглянешь, удастся тебе такое, — то как бы драка ни кончилась — ты все равно победитель.
Папа стоял сейчас за моей спиной, разговаривал с Иваном Михайловичем.
— А у вас в Ленинград командировка была?
— Да, считайте, что так. То есть, мне не обязательно было ездить, но поехал. Лет пятнадцать не был.
Помолчали. Только дизель стучал, да полз навстречу темный Байкал.
— Воевал я там, — сказал капитан. — Ораниенбаум, Петергоф. Друзья там лежат. Навещаю.
Папа молчал, и я молчал, слушал, что еще Иван Михайлович скажет.
— У нас батальон морской пехоты был… Ну, и там несколько байкальских. Так и звали — «сибирские матросы»… Человек пять только и уцелело… Шли мы на десантной барже, и — на мину. Вот поверите ли — палуба так прыгнула, что у всех почти, кого из воды вытащили, пяточные кости разбиты, а у некоторых еще и коленные суставы… Фронт движется, а я лежу. С сентября сорок первого по февраль сорок второго — все по госпиталям… Не срастается и все, стоять на ногах не могу. Да… А теперь езжу, навещаю. Редко, правда. Живых растерял, а этих помню.
Вот, оказывается, для чего он бродил там по берегу. А откуда мы с Томашевской могли знать, почему он там ходит?
— А теперь ноги как? — спросил папа.
— Хожу. Медкомиссию обманываю. Пятки-то ничего, срослись, а колени хандрят, валенками спасаюсь. А самое замечательное — в горячем источнике посидеть. У нас маршрут всегда через этот источник…
К источнику мы подошли на следующий день, уже в темноте. Справа по ходу катера вставали черные силуэты похожих на трамплины мысов. В заливе, которым мы двигались, было тихо. Казалось, что мы плывем уже не по воде, а по лесу, прямо над головой у нас вставали черные тени деревьев. Катер мягко ткнулся и слегка вылез носом на берег. Дизель замолк. С берега тянуло какой-то вонью.
— Раздевайтесь, — увидев нас на палубе, сказал Иван Михайлович. — Пойдем погреемся.
А холодина была страшная.
— Рискнем? — спросил папа.
— Рискнем!
Через пять минут папа уже сидел по горло в плохо пахнущей горячей воде. Я сунул ногу и сразу же отдернул.
— Неженка! — сказала папина голова. — Ванна — тепленькая, душ — тепленький… Залезай сейчас же!
Ну и кипяток в этой яме был! Я стал тихонечко погружаться. Сейчас сварюсь! Да еще темно. Вообще это был какой-то бревенчатый сруб, закопанный в землю, горячая вода просачивалась откуда-то снизу. Папа и Иван Михайлович сидели на подводных скамейках, а мне вода была по горло.
— Пап, — сказал я, — я уже сварился…
— А ты не шевелись, — сказал капитан. — Тогда тело покроется пузыриками. И выживешь.
Я замер. И верно, стало почти сносно, даже немного приятно. Я посмотрел вверх. Над нами стояло черное небо с дырочками звезд. Целебная вода пахла тухлыми яйцами.
Голова у меня вспотела, так было жарко, и все же ушами и даже волосами чувствовалось, какая холодина наверху. Вдруг в кустах что-то зашуршало.
— Что это? — спросил я.
— Змеи, — ответил Иван Михайлович.
— Как змеи?!
— Да так. Змеи и все.
— А что же мы тут… сидим?
— Разве плохо?
— Змеи ведь…
— Им тоже погреться надо. Они тепло любят.
Покачивается в десяти метрах от нас черная тень катера. Все на нем спят. Тихо стоит над нами тайга. Берег до самой воды зарос деревьями, некоторые стоят прямо в воде. В кустах опять шуршит, видно, змеи нас окружают.
Когда я проснулся утром, мне показалось, что я на качелях. Туда-а-а… Сюда-а-а… Ту-да-а-а… Сюда-а-а… Шлеп-шлеп по борту… Бабах! Это, видно, волной прямо в нос катера.
Папа сидел у стола и пытался что-то писать. Лицо у него было зеленое.
— Пап, — спросил я, — тебя укачивает?
Он кивнул. А мне было хоть бы что, даже приятно, я очень любил качели. Как мама… Вниз-вниз-вниз… Вверх-вверх-вверх… Я снова закрыл глаза. Здорово нас подкидывало, мы потом так и валились!
— Мить, ты проснулся?
Я открыл глаза окончательно.
— Тут всякие сложности, — сказал папа. — Мы сегодня приходим к тому месту, где живет знакомый дяди Сережи. Ну, тот, ради которого мы с тобой и поехали. И я должен у него остаться.
— А я?
— Ты, конечно, тоже можешь… Но помнишь, что Иван Михайлович вчера говорил — они пойдут еще на Ушканьи острова и к рыбакам зайдут, а потом еще кедровую шишку будут собирать… Понимаешь, если ты со мной останешься, то всего этого не посмотришь.
— Пап, — сказал я, — брось ты этого медведя. Все равно ведь не укараулите. А так поплывем вместе, шишек в Ленинград привезем.
Папа был совсем зеленый.
— Нет, — сказал он. — Я остаюсь у старика — это дело решенное, а вот насчет тебя надо подумать. Они же через пять дней назад пойдут — и зайдут за мной… Да ты вот, оказывается, и качку хорошо переносишь.
— Все равно, я с тобой хочу. Ну, не убьем медведя, какая разница. А мне с тобой надо. И мама говорила…
— Это ты брось, не глупи, — сказал папа. — Что же — ты все время за мои штаны держаться будешь? Радоваться бы должен, что я тебе самостоятельность даю. Мама бы никогда одного не отпустила.
Это-то уж верно. Такой номер никогда бы при маме не прошел. А может, и правда остаться?
В кубрик постучали. Всунулась голова Гены.
— Завтракать, — сказал он и улыбнулся.
Тут только я понял, как хочу есть! Я вылетел из койки, а папа только глаза рукой закрыл.