Айвен Саутолл - А что же завтра?
Пустые бутылки — это было противно. Противно было все, что за ними стояло: пьянство, мужчины, которые еле держатся на ногах; он боялся пьяных. Противен был ему и дым из их трубы, разметанный на ветру. И мысль о тарелках, из которых он ел, и о кружке, из которой он пил: брошенные на столе, они там остывают и покрываются пленкой жира.
Его затошнило. Нет, этого нельзя допустить. Он не мог себе позволить лишиться яичницы, которая была, наверно, самой дорогой яичницей на свете. Жалко, просто до слез. Но драгоценная яичница все-таки вырвалась наружу и при этом едва не вывернула его наизнанку.
Ну а уж тогда какая разница?
Есть такие положения, которые можно считать неблагоприятными. И место не то, и время неподходящее. И все знаки указывают не в ту сторону. Тогда надо убираться, даже если нет велосипеда. Пусть даже и пешком. Улитка переползает через дорогу, надо только подольше ползти.
ОДИННАДЦАТЬ
Человек за окошечком железнодорожной кассы напоминал узника за тюремной решеткой. Наверно, попался за какое-нибудь культурное мошенничество — на обыкновенного вора-то он не походил. У него были песочные с проседью усы, концами книзу, и очки без оправы. Очки сидели на переносице, такие называются пенсне. Интересно, как видится ему Сэм? Так же, наверно: мальчик за тюремной решеткой?
Тихо, так тихо, что не расслышала бы ни одна живая душа, спросил Сэм:
— Как далеко можно проехать за восемь пенсов?
— Говори громче, — сказал человек с усами. — Больше голосу, мальчик.
— За восемь пенсов, — сказал Сэм. — Как далеко можно уехать?
— Ну, на роскошное кругосветное путешествие этого, во всяком случае, не хватит. А почему ты спрашиваешь?
— Потому что хочу знать.
Потому что он хочет знать. Этот бледный, усталый и напряженный, как струна, паренек хочет знать. Трудные времена для таких, как он, ребят, что вчера еще бегали в школу. Высматривать их — единственное развлечение кассира, особенно когда начальник станции отлучился или слег с простудой и забылся над спортивными новостями. А может, и не совсем развлечение. Трудно теперь сказать после стольких лет. У такого человека сидение в билетной кассе не могло оставить по себе ярких воспоминаний.
— Все зависит от того, — сказал человек в кассе, — в каком направлении ты хочешь ехать, намерен ли вернуться и когда и сколько тебе, ты считаешь, лет. Если меньше четырнадцати, ты можешь уехать в два раза дальше.
— Мне тринадцать.
— Ну, если тебе тринадцать, то я — не я, а моя тетя Регина девяносто трех лет от роду.
— Мне уже не двенадцать.
— С этим я готов согласиться. Мне уже тоже, хвала господу, больше двенадцати лет, но если ты утверждаешь, что тебе тринадцать, это останется на твоей совести, не на моей.
— У меня было одиннадцать пенсов, но пришлось потратить три на пирожок с мясом. — Он хотел было сказать, что раньше у него было целых два шиллинга и шесть пенсов, да только она их взяла, но передумал и добавил: — Меня стошнило.
— От пирожка? С ними всегда требуется осторожность, мальчик.
— Нет, сэр.
— Ты хочешь сказать, что тебя стошнило до того, как ты съел пирожок?
— Да, сэр.
— И тогда ты купил себе пирожок?
— Да, сэр.
— Понимаю теперь, — сказал он, — почему ты так бледен. Гм… Так куда же тебе надо ехать? В глубь страны, или к морю, или, может быть, в бухту Тимбукту?
Сэм опустил голову:
— Мне надо подальше. Мне надо как можно дальше.
Сэм снова поднял голову. На него смотрели два внимательных бледно-голубых глаза.
— Ты хорошо все обдумал?
— Да, сэр.
— Обмозговал как следует? — Человек коснулся своего лба. — Вот тут, на верхнем этаже?
— Да, сэр.
— Если тебе тринадцать, ты еще слишком молод, чтобы разъезжать самостоятельно. Не разрешается законом, и совершенно справедливо. Ты еще должен ходить в школу. Вот поймает тебя школьный инспектор, задаст жару. И что скажет твоя мама? Но если тебе уже исполнилось четырнадцать, есть вероятность, что тебя не тронут.
— Если мне четырнадцать, я не смогу уехать так далеко.
— Справедливо. Но может быть, тебе сегодня тринадцать, а завтра будет четырнадцать?
— Да, сэр.
— Я думаю, ты должен держаться подальше от побережья. Там ты можешь поддаться соблазнам большого города, и дело кончится тем, что ты застрянешь в вонючем клоповнике фабричного общежития, или свяжешься с дурной компанией, или угодишь в тюрьму. Большой город — неподходящее место для сбежавшего из дому мальчика. Ему всюду будет нелегко. В мире немало дурных людей.
— Я не говорил, что сбежал из дому.
— Ты не говорил. Я просто философствую о положении вещей, каким оно представляется мне. Ты мог бы, например, доехать до Долины Папоротников.
— Но это совсем недалеко.
— Сегодня отсюда ни один поезд не идет дальше. А ты там бывал?
— Нет.
— Значит, самое время поехать. Там ты сможешь пересесть на паровую узкоколейку и перебраться через перевал, а оттуда начинается Гипсленд. Мне лично всегда нравился Гипсленд. И на вид, и на звук. Хорошее слово. А ты как считаешь, мальчик?
— Я об этом никогда не думал, сэр.
— Прекрасный край, если только придерживаться дорог. Свежая крестьянская пища так сама из земли и лезет. Много молока, сливок. Ну как, тебе нравится?
— Да вроде ничего, сэр.
— Но сперва будут горы, а там в это время холодно. Может и снег выпасть. Сегодня, говорят, там идет снег. На открытом воздухе очень холодно. Сегодня и здесь-то не тепло. Так что не вздумай спать под открытым небом. Обязательно найди себе укрытие. Ни в коем случае не заползай в дупла деревьев или в дренажные трубы. Не делай таких глупостей. В пути останавливайся засветло, чтобы успеть осмотреться, подыскать себе место для ночлега.
— У меня есть тетя.
— У всех у вас есть тети. Твоя-то где живет?
— В верховьях Муррея, сэр. В Новом Южном Уэльсе. Там не холодно.
— Напрасно ты так думаешь, мальчик. Там, на равнине, вдали от побережья, в это время года небеса как хрусталь и морозы — ты таких в жизни не видывал, у людей носы отмерзают. И за восемь пенсов ты так далеко не уедешь. Даже если покупать билет у меня, — добавил он вполголоса. — Как фамилия твоей тети? Ручаюсь, что не знаешь. Нет, мальчик, Муррей — это не дело. Чересчур далеко. Мало ли что может стрястись по дороге. Там сейчас жизнь тяжелая. На многие, многие мили ни живой души. Все пошло прахом. Все разорены. Ты там кончишь тем, что свалишься замертво в канаву у заброшенной дороги, если, конечно, не научишься питаться семенами, стеблями да корешками, да я что-то не слышал, чтобы у белых детей хватало сообразительности прожить на подножном корму. Вот что мы сделаем. Оставь свои восемь пенсов при себе и подольше с ними не расставайся. Встретимся с тобой у конца платформы, когда подойдет поезд.
— А билет?
— Не будь дурачком, а то я могу и передумать. Если хочешь выжить, соображать надо быстро. Иначе, посадив тебя на этот поезд, я только окажу тебе дурную услугу.
Сэм ехал в багажном вагоне вместе с кондуктором, сидя на клетке с трехмесячными цыплятами.
— Ох уж этот Мо и его найденыши, — ворчал кондуктор, то свистя в свисток, то размахивая флагом, то захлопывая дверь. — Хоть бы раз взял с них деньги за проезд. Прямо хоть не останавливайся на этой станции. Видно, придется пустить экспресс до Танстолла. Послушай, парень, зовут-то тебя как?
— Боб.
— Так вот что, Боб. Если кто станет спрашивать, так это твои куры, понял? Ты их сопровождаешь. Потому что они особой породы. Им одним нельзя, как бы не заскучали.
— Какой такой особой породы?
— Твои куры, тебе лучше знать. Что ты меня-то спрашиваешь? Ну, а появится контролер, сходи с поезда, ясно? Не то нам с тобой обоим нагорит. Я тебя тогда предупрежу. Я их узнаю. Ну, и тогда уж сразу давай деру. Понятно?
— Да, сэр.
— Захочешь чая, налей себе из моего термоса. Только зря не расплескивай. Чай не для того, чтобы его расплескивать. Налил и сразу выпей. Уж этот Мо и его безбилетники! Дождется он, выгонят его. Проснется утром, а работы-то и нет.
— Он, по-моему, хороший человек. И вы тоже.
— В Правлении железной дороги едва ли с тобой согласятся.
Сэм сидел на клетке с цыплятами, хотя мог бы сидеть и на скамье, и внутри у него было хорошо, тепло и неопределенно. Он был доволен. Никакие глубокие чувства его в этот момент не волновали. Он просто сидел и чуть улыбался, отдыхая от ударов судьбы, которые вроде бы перестали на него сыпаться.
Его настроение по-прежнему слегка омрачало воспоминание о взрослой Роз, об этой женщине. Но кондуктор-то о ней не знал. И никто не знал. И о газетах тоже никто не знал, об этих газетах, разбросанных по дороге. И о двух шиллингах шести пенсах. И о том, что он решил не возвращаться домой. И никто не узнает, если он сам не проболтается. Кондуктор, правда, внимательно посматривал на Сэма, но он никому ничего не скажет, потому что сам нарушил правила. И билетер в железнодорожной кассе тоже нарушил, и взрослая Роз. Никто ничего не узнает, если только Сэм будет помалкивать. Правда, Сэму это нелегко. Очень даже нелегко. Про Сэма всегда все становилось известно от него же самого. Про других-то нет, а про себя он обязательно все выбалтывал. Но сегодня он будет молчать.