Оскар Хавкин - Моя Чалдонка
— Вот что, дружок. Принес ты этот ножичек в класс — что с тобой поделаешь? Срисовать хотел — ну и пусть, ну и пусть… Вот только не дослышала я, чей же ножичек? Якова Лукьяновича.
Отмахов почувствовал в этом вопросе что-то неладное.
— Ага, из дому принес, — попытался он вывернуться.
— А ты разрешения, голубчик, спросил? Дядя Яша знает?
И тут Веня понял, что попался. Дима чуть не с головой залез в свою нарту, зачем-то рылся там, а сам подталкивал Веню ногой.
— Как же, разрешил! — с отчаянием в душе ответил Веня… «Никак не отстанут! Что-нибудь скажу дома, придумаю…»
— А вот спросим дядю, спросим! — вмешалась Тамара.
— А вот ты лучше окажи, почему не была на воскреснике! — выкрикнул Дима. — Прогульщица!
— Ага, пусть скажет! — тихонько подпел Веня. — Все за счет других выезжает!
— У меня был грипп, — вся красная от злости, ответила Тамара. — И вообще мне с такими, как вы, неинтересно…
Тут все загалдели разом — и Веня, и Дима, и Лиза, и Ерема, и Нина, но Тамара только презрительно пофыркивала.
— Ну и класс, ну и публика! — сказал Ларион Андреевич, входя после собрания в учительскую. — Вокруг пальца обведут, а? Только поглядывай! Нет, судари мои, тошно мне, тошно… Я уж лучше на фронт.
— Класс, что и говорить, интересный, сложный! — ответила Мария Максимовна. — И живет своей жизнью, только мы ее не знаем.
Кайдалов что-то буркнул в ответ, сел на диван, вытащил медную трубочку-ганзушку и угрюмо запыхтел, углубившись в свои мысли.
11
За окнами учительской — звездная синева октябрьского вечера. В этой синеве громоздятся темные, неясные сопки. Тишина на прииске. Лишь труба электростанции трудолюбиво пыхтит. Свет в школу дадут только через полчаса. Прииск экономит электроэнергию: она нужна драгам, механическим мастерским, подсобному хозяйству.
— Подождем немного, — сказала Мария Максимовна, сидевшая в кресле у стола. — Ларион Андреевич на занятиях истребительного батальона. И скоро будет свет.
Анна Никитична откинулась в самый уголок дивана. Закрыв глаза, она отдалась мыслям, которые увели ее далеко на запад, к берегам Дона. Пых, пых! — труба электростанции кажется ей трубой паровоза. Паровоз ведет состав на запад. Сотый раз Анна Никитична мысленно садится в поезд, прощаясь с суровым краем, где в августе заморозки, в сентябре листопад, в октябре ледостав и сухая снежная пустыня… А там, за тысячи километров, деревянный домик на спуске к Дону, отцовский разросшийся сад, маленькая светлая комната, в которой вечерами собирались друзья, — все такое родное и милое, с чем срослась душа, без чего невозможно жить. А она живет, и это странно и нелепо. Как во сне…
Кто-то вздохнул рядом с ней. Это Тоня. Лица ее нельзя разглядеть. О чем она? Ах, о своем Алеше. «Алешино ружье», «Алешина книга», «Алешин класс». И ребята тоже: «Когда мы были с Алексеем Яковлевичем в походе», «Это нам рассказал Алексей Яковлевич». Да, она чувствует, что пятый «Б» скрыто, незаметно, но упрямо и ревниво сравнивает ее с прежним учителем.
— Споем, — говорит Тоня, — скучно так сидеть.
Тоня по себе знает: песня успокаивает, и веселая и грустная — всякая. Она тихонечко запевает:
До свиданья, города и хаты.Нас дорога дальняя зовет.Молодые, смелые ребятаНа заре уходим мы в поход.
У Тони крепкий мальчишеский голос, у Анны Никитичны — глубокий, грудной. Слабый, но приятный голос у Ирины Романовны — учительницы немецкого языка.
Да, да, дальняя зимняя дорога. Снега, морозы. Трудные, мучительные версты по родной земле, омытой кровью, кровью молодых и смелых ребят, что первые запели эту песню большого похода.
На заре, девчата, выходитеКомсомольский провожать отряд…
Словно годы прошли, как проводили своих приисковых. Не грустить? Хорошо, постараемся. Но милые наши молодые и смелые ребята! Мы поем, и очень не хватает нам ваших сильных мужских голосов… В песню вступает тихий, со старушечьей дребезжинкой голос Марии Максимовны:
Мы развеем вражеские тучи.Разметем преграды на пути.
Вражеские тучи над Одессой, Орлом, над Ленинградом; вражеские тучи над Москвой… Молодые, смелые ребята, мы верим вам: развеете тучи, сметете преграды, и снова засияет над Родиной ясное, чистое, мирное небо. Спасибо вам, Михаил Исаковский, за душевные и мужественные слова. Они нужны бойцам, нужны и на нашем прииске, за тридевять земель от фронта…
Не сразу, дрожа и подмигивая, загорелся неяркий свет. Из темноты выступил большой квадратный стол, на котором столбиками возвышались тетради; в углу, за широким шкафом, засветился красно-белым мрачный муляж человека из папье-маше; на стене, против стола, заиграла красками усеянная флажками карта Европы.
В ту самую минуту, как зажегся свет, дверь учительской открылась и на пороге ее застыл Кайдалов. Он был в телогрейке, ватных брюках, сапогах. За плечами верблюжьим горбом вздувался рюкзак.
Песня оборвалась. Кайдалов снял рюкзак, снял брезентовый патронташ, положил все это на тумбочку в углу и, не говоря ни слова, тяжело опустился на стул возле двери. Стул жалобно заскрипел.
— Что же, начнем разговор, — негромко сказала Мария Максимовна. — Тоня, ваша очередь вести протокол.
Голос у Марии Максимовны усталый. Ей тяжело стоять на намученных ревматизмом ногах. Никто не осудил бы ее, если бы она говорила сидя, но у старой учительницы свои привычки, не подвластные болезням.
— Давайте разберемся в том, что произошло в пятом «Б». Что там за головорезы у нас появились… Пожалуйста, Анна Никитична, с вас уж придется начать.
Мария Максимовна тяжело села в деревянное кресло.
— Что я могу сказать? — Анна Никитична встала с дивана. — Ведь вы все знаете. С голубем история, с кинжалом… Входишь в класс с тревогой. На каждом шагу неожиданности. Меня убеждали, что это хороший класс. — Она пожала плечами. — Не вижу, не чувствую.
— Хороший? — громко переспросил Кайдалов. Он поднес растопыренные пальцы к горлу. — Даже моя глотка не выдержала, охрип, голос как из испорченного репродуктора… Хороший класс! Пуртов — второгодник. Отмахов — врунишка, Бобылкова — лентяйка. Трудный класс, вот так-то вернее!
— Погодите, этак все перемешаем, — сказала Мария Максимовна.
Глаза старой учительницы с наискось оттянутыми в уголках веками глядели устало и внимательно. Руки, маленькие, опрятные, в частых веснушках, спокойно лежали на подлокотниках кресла. На безымянном пальце правой руки, плотно врезавшись в сустав, тускло поблескивало простое вдовье кольцо. Записывая, Тоня краем глаза взглянула на него. «Теперь уж, наверно, не снять кольцо», — почему-то подумала девушка. И сердце у нее вдруг заныло, заныло, будто с этой глупой мыслью — снимется кольцо или нет — связана ее судьба, судьба Алеши… Ну, хватит, надо же протокол вести!
— Класс был хороший, — донесся до нее негромкий голос старой учительницы, — да ведь хорошее уберечь не просто. И жизнь по-иному повернулась — война в жизнь вошла. Вы не думали, голубушка, — обратилась она к Анне Никитичне, — эти двое, Пуртов и Отмахов, чего так оборонялись? Уж изворачивались, изворачивались…
— Лгали — и все!
— Все ли? За ложью-то что? Что прикрывают, что прячут? Дома-то у них были?
— Нет.
— Что вы, Мария Максимовна, глубину-то ищете? — вмешался Кайдалов. — Нет ее, глубины. Распустились без присмотра. А Пуртов как был сорванец и бездельник, так и остался. Я третьего дня его вызвал, а он: «Готовлюсь по одним предметам — спрашивают по другим». И усмешечка этакая… Каков?
— Да, да… — Мария Максимовна засмеялась мелким, дробным смехом. — И со мной он так же объяснился. Я ему и говорю: «Докладывай, миленький, по каким готовился». Проверила, поймала голубчика. — Она выразительно сжала пальцы в кулак. — Очень ему досадно было. А вам, Ларион Андреевич, еще проще проверить, чем мне, вы же у нас у-ни-вер-сал — по всем предметам специалист. — Тонкая улыбка пробежала по сухим губам старой учительницы и исчезла. — Очень уж вы переменились, Ларион Андреевич, очерствели, что ли, в себя ушли. Нельзя так, ведь вы старый учитель. Работать стали с унылым однообразием, словно каторгу отбываете. Вывели бы ребят к Урюму, к береговой террасе, в Ерничную падь. Терпеть не могу скуку — она сокращает жизнь.
— Я не Жюль Верн и не Фенимор Купер, чтобы их развлекать. Скоро меня заставят плясать на уроках. А мне не до плясок, не до плясок! Да, да, и ничего смешного тут нет!
Стул под Кайдаловым заскрипел.
— А что с Отмаховым делать? — сказала Ирина Романовна, маленькая женщина с бледным лицом, в очках. — Он невесть что выдумывает: «Немецкий язык, говорит, теперь во всем мире отменен. Остался только у фашистов и немецких овчарок». Что с ним делать?