Борис Путилов - Сокрушение Лехи Быкова
— В парикмахерскую его допреж сводите! — заорал Борька Петух. — На рынок!
Завуч подняла вверх толстенькую ручку с растопыренными и верно, будто вареные сардельки, пальцами:
— Этот вопгос уже обсасывался навегху! Газгешено в погядке исключения. Алексей стагше вас. Пока вы учились, он воевал с немцами!
— Да ну! — не поверил Петух, а Серега Часкидов запел:
Немец-перец-колбаса,Жарена капуста!Слопал крысу без хвостаИ похвастал: вкусно!
— Пгекгатить безобгазия! — взвизгнула Сарделька, но Ванька Хрубила заблажил единственную, наверно, песню, которую знал, — из «Новых похождений бравого солдата Швейка»; запел, теперь уже прозрачно намекая на самою Адельку-Сардельку:
Сосиски с капустой я ошень люблю!..
— Попгошу! — оборвала его завуч.
Откуда, из каких неведомых краев попала в нашу окраинную рабоче-крестьянскую школу эта особа с ее стародворянским произношением? Как мог наш директор Витя, так тщательно и умело подбиравший учителей, допустить этот приход? Скорее всего она была навязана ему…
— Попгошу не смеяться! А кто обидит новичка…
Но тут подал голос сам вновь прибывший.
— Пусть только попробуют обидеть, — сказал он, глядя поверх наших стриженых голов в даль, ведомую только ему. — Тогда они вообще смеяться разучатся.
И — замолчал.
Он молчал всю первую неделю, сидя в одиночестве на самой большой в классе парте. Потом у него появился сосед, смотревший ему в рот и ловивший каждое его движение…
Аделька же Сарделька попытается-таки Отомстить нашему Вите за то, что вместо привилегированного восьмого класса Витя затолкал новичка в наш суровый седьмой. В тот день я как раз с деревянным мушкетоном у ноги стоял часовым на посту № 1. Я охранял вход в раздевалку, болтал с Ульяной Никифоровной о жизни, как вдруг к нашей школе свернула с дороги машина с высоким крытым черным, кузовом, перечеркнутым посередке красной чертой. Автомобили к нам, затерянным на окраине, подходили редко, больше клячи, водо- и дерьмовозки, и мы с Ульяной кинулись к окну.
— «Скорая помощь», што ли? А почему без креста?
— Как скора? — ахнула Ульяна. — «Черный ворон!» Господи спаси…
Из машины вышли двое в одинаково черных и одинаково поношенных за войну пальто и, уверенно отстранив меня с моим деревянным ружьем, прошагали без стука прямо в Витин кабинет. Они плотно прикрыли за собой дверь.
— Чо будет-то, господи-исусе! — простонала Ульяна, а я замер на своем посту по стойке смирно.
Вскоре дверь открылась, и раздался, видно, заканчивая разговор, холодный голос одного из пришедших:
— …Своим так называемым реализмом вы подрываете великий авторитет! Наш вождь не может быть стар. Он велик и вечен. Идемте.
И они вышли. Впереди по-журавлиному поднимал свои тонкие ноги в высоких сапогах! Виктор Иванович. Прижав к тощей груди злополучный портрет седого Сталина, он нес его осторожно и свято, как икону, за ним беззвучно двигались приехавшие — хмурые и безликие. Но уже у самого выхода последний из них обернулся и приказал тихо: «Об этом попрошу ни слова»; и теперь уже не только я, заяц, вытянулся вдоль своего ружья почти без чувств, но и сама Ульяна Никифоровна замерла с открытым ртом.
Однако вовсе лишить ее памяти было, видать, не так-то просто: лишь только «черный ворон» скрылся за углом, наша гардеробщица взвилась, осененная догадкой:
— Это не иначе она, змея подколодная, Аделька подлая, на Витю жалобу подала. А он тоже, как дитя малое, нет чтоб нонешний, со звездами, портрет купить, повесил какой-то и думат ладно… У, доносчица! Давно сжить его хочет!..
Но что-то там сорвалось, мести не вышло. Витя отделался только испугом. Правда, похоже, далеко не легким.
К концу первой смены, когда я изнемогал под ружьем последние минуты, Виктор Иванович вернулся, мрачно сбросил на руки подскочившей Ульяны свое подбитое ветром пальтишко, огляделся вокруг, будто все еще не веря, что он у себя дома, и вдруг засветился всем своим худым, источенным туберкулезом лицом, а, проходя мимо меня, положил, гладя, свою холодную длиннопалую руку на мою голову. Я притих, чуть благодарно не заскулив, как верный счастливый пес под рукою хозяина: таких нежностей наш суровый директор не проявлял сроду. Прикосновение же к моим коротким, еще, видно, колючим волосам совсем вернуло его к жизни, и он сказал, даже имя мое вспомнив:
— Ты, Денис, передай своему седьмому, что я разрешаю больше не стричься. Все-таки не война, да и большие вы. Только смотрите, чтобы «букетов» не было, кавалеры!
— Не будет! — возликовал я. — А вшивого Котлярова мы всем классом чесать будем и через день в баню гонять!
— Годится! — сказал Витя и улыбнулся этому, сорвавшемуся из нашего жаргона, словечку. — Ну, а сейчас сдай свое оружие и марш домой— уроки учить.
Я помчался, но у дверей военного кабинета налетел на Адельку-Сардельку, которая как ни в чем не бывало напропалую кокетничала с сомлевшим от тоски военруком Юркой-Палкой:
— Я никогда не была кгасива, но всегда была чег-г-товски мила!
Будто невзначай ударом приклада о толстый бок я прервал ее гоготанье.
— Безогбазие! — заверещала Сарделька.
Но ее крик мне уже был не страшен…
А на новогодний бал к девчонкам в их школу мы явились хоть с маломальскими, но прическами, плясали, "хлопая в липкие от волнения девчоночьи ладошки, популярный тогда танец «Светит месяц, светит ясный», играли в «ручеек», в живые телефоны и, конечно, в «почту». И больше всех писем с предложением дружить получил, само собой, наш новый ученик, высокий породистый красавец, спокойно и лениво поправляющий крупной, почти мужской рукой свою расчесанную на косой пробор шевелюру. Делал он это левой рукой — правая почти постоянно лежала в кармане галифе.
Там в его галифе, в обшитом кожей кармане, покоилось черное тяжелое тело парабеллума.
Но об этом знал, кроме него, только один человек. Я — его сосед по парте.
Почему из всей нашей двадцатиголовой классной массы он выбрал меня — не знаю. Может, тоже, как Женя Херсонец, за мою все-таки не потухшую страсть к боевому оружию, а может, просто потому, что человек, даже такой, как Леха Быков, не может быть один…
Школьной кают-компанией, клубом интересных встреч, кафе «Юный диалектик» — назовите, как хотите! — была для нас в ту пору наша уборная. Здесь нам никто не мешал, правда, иногда в порядке профилактики, чтоб напугать очередным исключением за курево, налетал Витя, но это случалось редко, здесь мы были предоставлены самим себе, а значит — счастливы.
Я уже писал, что наша старая школа походила на чудовищного кентавра. Голова, которой она была обращена к улице, — это изящное каменное здание, где в высоких светлых комнатах размещались наши аристократы — восьми- и девятиклассники, а также учительская, со своей, ясно, уборной и прочими службами. А туловище, длинное, лошадиное, холодное, уходило в зыйские огороды, тут был спортзал, военный кабинет, младшие, плебейские, классы и она, наша уборная!
В ней, на холодном дурном сквозняке, под маленькими, как в конюшне, окошками, между сверху обросших, снизу обсосуленных дыр, скользя по ледяному полу, собирались мы в перемены и курили «по-солдатски» зеленый ядовитый самосад: встав кружком, по очереди, из уст в уста передавали друг другу одну огромную цигарищу. Курили до посинения, до тошнотного тумана, до ожога губ.
Курили и — спорили.
Главным заводилой в тех спорах был, конечно, Борька Петух, со своей сумасшедшей памятью и нахальством он обычно брал верх. Состязаться с ним мог только наш мудрец и сопляк-хроник Борька Парфеныч.
— А я те говорю, что Павка Корчагин украл у немца маузер! — кричал в тот раз Петух, жадно дожигая «фабрику», вонючий, уже без табака, газетный конец цигарки. — Тише, ораторы, ваше слово, товарищ маузер!
— Нет, — возражал рассудительный Парфеныч, шмыгая красным носиком. — Точно я не помню, но не маузер.
— Вальтер, — подсказал вдруг стоящий в уголке маленький Юрка Котляров. Он один из нас, как самый маленький, носил еще красный галстук, остальные, уже готовясь в комсомол, таскали их в карманах, надевая только в пожарных случаях. — Дай докурю, Боряня, — попросил Юрка.
Петух выплюнул чадящую «фабрику».
— Я те докурю! Ты должон все средства от вшивости знать, а не наганы.
— И не вальтер, — снова возразил Парфеныч. — Но и не маузер.
А я за петуховской спиной лихорадочно вспоминал ту страницу из любимой книги: вот Павка забрался на крышу сарая, вот увидал через сад Лещинских уходящего с Нелли немецкого офицера, вот соскочил в сад, побежал к дому, вскарабкался на открытое окно и…
— Я знаю, какой был пистолет. Спорим.
Петух повернулся ко мне:
— Ничо ты не знаешь, каловая масса! — Этой позорной дразнилкой Борька намекал на мою бабушку, бывшую медсестру, известную чистюлю даже в своей речи, даже запор называвшую не как ему следует, а каловым завалом. — И спорить неча, — презрительно сказал Борька.