Герхард Хольц-Баумерт - Автостопом на север
— Мой папочка сам сказал, чтобы я пошла на концерт, я же так люблю Баха!.. И еще он сказал тогда: если хочешь знать культуру своего народа, своей страны, тебе необходимо знать историю религии. Но больше в Бурове ренессанса не осталось.
Вот черт! Опять это непонятное слово!
— Ваш отец, очевидно, умный и добрый человек, — говорит пастор.
Густав! Сейчас у тебя самого вырастут крылышки: епископ этот… или как его… Цыпке «вы» сказал, а она, будто так и надо, чуть покраснела и давай дальше кудахтать. Ничего-то тебе, Густав, в этом мире не понять! А ведь был он такой круглый, и такой прозрачный, когда ты сегодня утром отправлялся в Росток и на плечах у тебя был только мешок Петера и более ничего, правда тяжелый, дьявол.
— Тетушка Тереза, — говорю я баском и как можно вкрадчивей, чтоб побольше на этого батюшку пастора за рулем походить, — скажите мне, пожалуйста, а вы сами верите в ангелов и воскресение?
Цыпка только отмахивается от меня, будто у нее тряпка в руках, а я — пылинка, и продолжает свою беседу о всяком старье, о котором нам пастор еще до этого вещал. Она и спрашивает, и согласительно кивает, склонив головку набок, и, будто задумавшись, прикусывает губку…
— Бог — это понятие, содержанием которого является настоятельное требование воспринимать действительность… Быть может, нам не следует упоминать имя его, когда мы высказываем какое-либо свое желание. Быть может, это звучит парадоксально, но я говорю об атеистической вере в бога, причем вера — это образ жизни, обходящийся без неземных представлений о небесном, без умиротворения, каковое подобное представление способно даровать, и без каких-либо привилегий перед нехристианином, и в то же время предполагающий верность делу спасителя…
Нет уж, наш социализм — яснее да и надежней. Это наша веселая жизнь, и хорошая погода, и никакой тебе эксплуатации, и добрые учителя, и шоферы, безо всякого сажающие голосующих ребят. Но надо, чтобы и танков хватило — этих самых империалистов приструнить, если сунутся. И нет тут места для бога. Даже директора школы родительский совет может раскритиковать, а для всяких там ветеранов и больных тимуровцы стоят всегда наготове и врачи, продлевающие старикам жизнь, как в Советской Абхазии, где они все больше ста лет живут. Надо будет Крамса нашего подговорить, чтоб он нам все эти вопросики объяснил — и про ангелов, и про пасторов, и про смерть, и про бога. Обсудим и на полку в архив отправим, хватит.
Мы въезжаем в маленькую красную деревушку — все дома здесь из красного кирпича и крыши не такие, как в других деревнях, а с большим навесом. Перед каждым домом — цветы, а рядом с дверью — здоровенные ворота риги, и все на замке.
— Мне вот сюда, — говорит пастор, показывая на первый дом. — Тяжек час, что ждет меня там.
Дом — как и все в деревне. Неужели правда, что он нам сказал?
— Может, этому старичку, к которому вы едете, парочку укольчиков прописать? Медицина — она теперь самые страшные болезни вылечивает, лазеры там и все такое прочее…
Мы не останавливаемся, едем дальше.
— Нет, нет, — говорит пастор, — его земная жизнь свершилась.
— Зачем же вы тогда дальше едете? — спрашивает Тереза.
— Я довезу вас до выезда из селения. Мне не хотелось бы, чтобы вы ждали подле того дома.
Вылезаем из машины. Тереза трясет пастору руку и опять делает книксен. Он быстро разворачивается и, дав полный газ, мчится обратно в деревню.
— А не наврал он нам? Опять ведь превышает.
Цыпка чего-то притихла. Глаза стали еще больше, а лицо маленькое, вроде съежилось.
— Бедный старичок! — еле слышно говорит она.
— Не верю я. Может, и не умрет он совсем. Может, ему переливание крови сделают — было бы полезней, чем молитвы всякие.
— А вдруг он уже умер? Ты не видишь разве, как изменилось все вокруг, не замечаешь?
Ничего такого я не замечаю: солнце печет, ни ветерка, где-то позади кричит петух, а под ногами чирикает какая-то живность.
— Голову тебе напекло, в этом все дело.
— И свет какой-то странный, будто все подернуто черной пеленой.
— Мистика, — презрительно говорю я, совсем как Крамс, когда он нас застает за всякими фантазиями и мы занеслись невесть куда. — Чую, ты теперь мучаешься проблемой «крест и христианин», будешь дома ползать по вашей деревенской церквушке, искать там всякие резонансы и Бахов с органами.
— Дурак! — говорит Цыпка.
Ишь ты, оказывается, мы сердимся.
— Глупый ты, Гуннар. А с синяком под глазом вид у тебя совсем уж неинтеллигентный.
— Пошли, поехали, подружка! — приказываю я и высовываю язык.
Глава VII, или 14 часов 02 минуты
Это — наш маршрут жажды.
Тереза очень торопилась, но я сразу догадался: из-за того дома, первого справа.
Вот мы и топаем — ни одна машина нас не взяла, сколько ни тянули руки.
Цыпка впереди.
Сначала-то ничего было. Время от времени маленькое облако, похожее на сметанную кляксу, прикрывало озверевшее солнце…
Чем мы дальше уходим от красной деревни, тем веселее делается Цыпка.
— Чудесно!.. Ты слышишь, Гуннар, как поют птицы?
— Ворона, которая там каркает, заладила одно и то же, вроде нашей учительницы пения.
Оказывается, это овсянка чирикает. Вон она сидит на самой высокой ветке!
— А ты, Гуннар, веришь в воскресение, как этот пастор? Может, он прав? Хоть чуточку, а прав?
— Мне бы твои заботы! Я о совсем другом думаю. Когда у тебя такой мешок за плечами, не будешь голову ломать над такими пустяками. Но если хочешь, поговорим с тобой о кресте и любви, но тогда — ни шагу дальше: я валюсь в кювет… хватит, антракт!
Но мой Цыпленок требует: дальше, дальше! А дело, оказывается, вот в чем: если оглянуться и посмотреть назад вдоль прямого, как стрела, шоссе, еще видны последние дома той самой красной деревни.
— Видишь ли, ангелочек ты мой, этот поп в «трабанте» — он же признал, что нет никакого воскресения. Надо было слушать ухом, а не брюхом.
Маршрутом жажды Крамс называет контрольную на несколько уроков. Это, конечно, только так говорится. Кому по-настоящему пить хочется, тот идет в туалет, лакает из-под крана, и вся недолга. А здесь, в поле, шутки плохи: жажда такая, что язык у тебя как терка. Я подлизываю капельки пота — похоже на соляную кислоту. Надо ж! И такое из твоего собственного тела выжато!
А Цыпка со своей легонькой сумочкой тенькает себе, как овсяночка.
Заткнись ты, ради бога, а то Густав позабудет, что он джентльмен и кавалер, и врежет тебе по первое число!
— Надо бы за веревку его, — говорю.
Цыпка не понимает.
— Да о мальчонке я. Больно вежливо я с ним обошелся. Был бы настоящий бой, с ним бы и сейчас еще врач возился.
Фонарь под глазом чего-то дергается.
— Скажи, почему это место, где вы дрались, называется рингом? Оно ведь четырехугольное.
На такой дурацкий вопрос и мудрец не ответит. А правда, почему ринг рингом называется? Надо будет Шубби спросить. И отмахнуться от этой Цыпки нельзя — того и гляди, в кювет свалишься: шагай и держи чертов мешок вертикально. Он мне, дьявол, скоро спину продавит.
Так мы и двигаемся, еле-еле. К ноябрю, не раньше, до Альткирха доберемся.
— Надо было твоего Че в беретке спросить, он же все знает. И как это человека могут звать «Че»? А то еще найдется кто-нибудь и «Мэ-э» или «Бэ-э-э» себя назовет. Спятить можно!
Цыпка обернулась и покачала головой. Потопала дальше. Слышу, как она говорит, будто сама с собой:
— Чудной ты какой-то, Гуннар. Разозлить, что ли, меня хочешь? Ты ж знаешь, что его так по Че Геварра называют. Он же у них заводила там, в лагере, вокруг него все вертится. Он же бригадир!
— Бетховена твоего насвистывает, а?
Кто этот Че Геварра? Слышал ведь что-то, но что?
— Цып, а ты ведь тоже не знаешь, кто этот Че на самом деле был.
— Почему не знаю? Борец за мир. Борец за свободу.
— Вроде Гёте и Бебеля и Маркса, а?.. Но как рефери на ринге твой Че — ноль без палочки. Надо ж ему было бой прервать, как раз когда я двинул мальчонку…
Густав, ты что-то зарапортовался, от жары, должно быть. И надо было обещать брату жмоту… «Еще корзиночку с углем в придачу возьму»!.. А теперь вот тащи этот треклятый мешок Петера, и эту инкубаторную цыпку в придачу, и все, что мы тут по дороге подбираем…
С какой скоростью летают ангелы?
Можешь ли ты запомнить сто анекдотов?
Спрыгнуть с пятиметрового трамплина?
Веришь ли ты в бога и воскресение?
Знаешь ли ты, кто такой Че?
Густав, Густав, головушка твоя от всего этого стала такая же тяжелая, как треклятый мешок Петера.
— Ты любишь фуги?
Это она тебя проверяет. Я многозначительно молчу. Папенькин сынок, это точно.
— Нет, я спрашиваю потому, что ты говорил о Бетховене.