Возраст гусеницы - Татьяна Русуберг
В полдевятого я уныло жевал на кухне четвертую булку, убежденный, что попался на очередной развод, надо мной просто прикололись, чтобы завтра дружно поржать над «эмо-боем» в коридорах. Поэтому, когда я услышал смех, то сперва списал его на свое живое воображение. Только когда в дверь громко позвонили, я понял, что звуки доносятся снаружи, из сада, и что одноклассники действительно пришли — пришли, чтобы отметить мой день рождения.
Начало вечеринки я еще помню. Принесенное пойло мы стащили на обеденный стол и устроили там бар. Конни стоял за бармена, мешал коктейли и разливал шоты.
Не помню, кто притащил с собой рулетку, но помню, как меня усадили играть и мне, как назло, выпадали водочные шоты один за другим. Помню, как дергался под музыку вместе с Эмилией.
По нашим лицам в темноте скользили разноцветные блики от появившегося черт знает откуда крутящегося дискотечного шара, и мы распевали, перекрикивая друг друга: «Это призыв к оружию, понимаешь? Это призыв к оружию!»
Потом помню, мы сидели на полу и играли в бутылочку. Это была какая-то продвинутая версия «Правды или действия». Тот, на кого указывало горлышко, имел право выбрать между шотом, поцелуем, заданием или откровенным ответом на вопрос. Или ответом на откровенный вопрос? К этому времени пол подо мной уже покачивался, как палуба парома в ненастную погоду, и я выбрал вопрос. Сдуру. Эмиль, похихикивая, зашепталась с Кларой, исполняющей роль некрасивой подружки, и выдала:
— Ноа, а правда, что ты девственник?
Мне показалось, что музыка мгновенно замолкла, и в оглушительной тишине все смотрят на меня, ожидая ответа. А я скольжу, скольжу по накренившейся палубе, пытаясь уцепиться за гладкий поручень лжи.
— Нет, конечно! С чего ты взяла?
В этот момент Клара, как раз хлебнувшая колы, фыркнула, и сладкие коричневатые капли прыснули у нее изо рта вместе со словами:
— А он покраснел! Смотрите! Правда ведь? Так ми-и-ило. Если нет, значит, у тебя есть девушка? А кто? Мы ее знаем? Или ты врешь? Тогда надо пить штрафную! Штрафную!
Я стал бояться неожиданных вопросов или что не справлюсь с заданием и снова выставлю себя на смех. Было проще заливать в себя шоты. Что я и делал, пока мне не сказали, что я исчерпал свой лимит. И вот я уже целуюсь с Эмилией. Вернее, Эмиль засосала в себя мои губы и сунула между ними язык. Потом почему-то мне выпало целоваться с Конни, хотя он вообще не участвовал, а колол лед прямо на полированной столешнице. В зубах у него сигарета, в руке — мой молоток с буквой «Н» на рукоятке. Наверное, в глазах у Богульски немного двоилось, потому что иногда он промахивался мимо непонятно откуда взявшейся огромной глыбы льда, и по полировке расходились радужные круги трещин.
— «Шоколадное яйцо» или «Яблочный пирог»? — спросил Конни, покачиваясь на слабых лодыжках, и окутался дымом.
— Поцелуй, — честно ответил я.
— Не знаю такого шота, — задумчиво заявил Конни, подтягивая висящие на бедрах штаны. Он чудом не заехал себе молотком по яйцам.
Богульски выше меня, и перед глазами маячила нарисованная у него на груди мишень — эмблема «Стоун Айленд».
— Не ссы, именинник! — раздались сзади ободряющие крики.
— Бункер завалили, гребаные коммунисты! — огрызнулся Конни через дым.
— Давай «Яблочный пирог», — заказал я, чувствуя, что градуса в крови явно маловато.
Вот с этого момента в памяти уже все смазано. Вращаются четырехконечные желтые звезды в круге, щекочет щеку влажно пахнущая трава, звезды уносятся в глубокое черное небо, в паху становится горячо, там взрывается сверхновая, осыпаясь осколками на мои дрожащие бедра и разметавшиеся по ним светлые волосы. Кто же это был? Неужели Эмилия? Или все-таки Клара?
Шевеление в штанах заставило сменить позу. Голова Мууси уставилась на меня укоризненно фарфоровыми глазами, будто все-все про меня знала. Я бросил ее в кучу к остальному мусору. Поплелся в ванную и залез под душ. Постоял, дрожа, под холодной водой, смывающей пот и чертов стояк. Потом нашел телефон в спальне и реанимировал его с помощью зарядки.
Двенадцать пропущенных от Руфи.
Я присел на край кровати и медленно набрал эсэмэску: «Привет, мам. Я зайду сегодня, ладно?»
2
Когда мама умерла, с ней была только Руфь. Я узнал о ее смерти в гимназии. Просто на одной перемене зазвонил телефон. Я ответил. «Матильда Крау скончалась», — сказал официально вежливый и сочувственный голос. Мне хотелось закричать: «Тильда! Ее зовут Тильда. Всегда так звали!» Но я ничего не сказал. Голос в мобильнике сменился тишиной. И все вокруг затихло.
Я не оглох, нет. Просто звуки внезапно потеряли смысл. Превратились в белый шум. Радиоволны на коротких частотах, которые я перестал принимать. Я стоял посреди забитого студентами коридора с телефоном в опущенной руке, меня пихали плечами, потому что я загораживал дорогу, мне что-то говорили, но я не мог различить ни слова. Будто все слова тоже кончились — вместе с ней.
Следующее, что я помню, — дождь на моем лице. Холодный осенний дождь на забитой машинами парковке. Не знаю, как я там очутился. На заднем стекле автомобиля наклейка в грязных разводах — белая на темном. Карикатурные человечки: мужчина, женщина, трое детей — мальчик, девочка и младенец. И надпись: «Осторожно! На борту спиногрызы».
Эта картинка буквально сбивает меня с ног. Падаю на колени, прямо на мокрый асфальт. Осознание одиночества — внезапное, острое, жгучее — выбивает дыхание из груди. Я дышу рвано, коротко. Быть может, кричу. Не знаю. Со слухом все еще творится что-то странное. Задираю голову вверх и вижу дождь — серые плети-жгуты, свисающие со свинцового, без единого просвета неба. Оно щупает ими мое лицо: лоб, веки, щеки, губы. Может, хочет смыть. Может, просто запомнить.
Дождь лил всю ту неделю. И во время похорон тоже. Возможно, поэтому воспоминания о них у меня смазанные, расплывчатые, как рисунок акварелью, на который плеснули водой.
Помню, на кладбище нельзя было класть цветы на могилу. Их следовало ставить в специальный стальной держатель-вазу. Мне объяснили, что это из-за роботов-газонокосильщиков. Ради экономии ими заменили садовников, но роботы не видели разницы между травой и цветами. Они косили все подряд. Впрочем, как и сама смерть.
Я не узнал маму в гробу. Там лежала чужая женщина — седая, высушенная до костей и сморщенная. Вместо лица у нее был череп.