Ник Тошес - Рукой Данте
— Горе тому, кто поднимается утром и употребляет крепкий напиток, — шутливо провозгласил старик, намекая на запрет Библии.
Он посмотрел на поэта, весело улыбнулся и выпил. Гость сделал то же самое. Поспешный вдох притушил вспыхнувший в горле пожар, на мгновение лишивший его возможности дышать. Старик сел на скамью рядом с таинственной книгой и шагреневым мешочком, поэт сел по другую сторону от них. Еврей едва заметно шевельнул головой, как бы подтверждая свое намерение.
— Светила, — произнес он и снова кивнул. — Светила. — Он повернулся к тому, кто накануне закончил этим словом свой последний стих, закончил так просто и изысканно. — Ты видел их прошлой ночью?
Поэт признал, что не видел.
— Они были чудесны и несметны.
Старик еще раз произнес три слога последнего слова: несметны. Как бесконечное повторение истинного имени Бога, всех тех духов и сил, которые носили имена богов или были богами и остаются ими, не имея никаких имен, всех душ, прошлых, настоящих и будущих, наполняющих великое Всё.
Он глубоко вздохнул, будто вбирая в себя воздух той звездной ночи. Затем, когда дыхание вернулось, старик медленно открыл глаза и посмотрел на поэта, зачарованного словами и вдохом собеседника.
— Самое удивительное, что эта неисчислимая бесконечность пребывает в постоянном изменении. Как сказал мудрейший Гераклит: здесь душа покидает бездыханное тело, там она мерцает, входя в тело, еще не рожденное на свет. Здесь звезда падает на землю, там человек приходит в мир.
Непознанное и непознаваемое, гематрия бесконечности.
Необычное, странное опьянение гашишем постепенно овладевало гостем. Он не столько слышал, сколько ощущал, и то, что он ощущал, пробуждало другие ощущения, другие чувства, и все эти ощущения и чувства причудливо и красочно переплетались между собой.
Но ни завораживающие слова старика, ни порочная и укрепляющая дух гордость, торжествовавшая в поэте после похвалы предыдущего вечера, ни причудливое переплетение чувств не избавили его от сомнений и разочарований, вызванных осознанием неудачи, поражения, столь долго висевших на нем тяжким камнем.
Он снова проклинал себя за то, что погубил «Комедию», заточив ее в схоластические леса академической архитектуры, по природе своей мстительной и вредной для всего трансцендентального. Будь проклято все умозрительное, говорил он. И трижды проклято его умозрительное.
Если бы только он принял Божью форму, форму без формы. Если бы только принял числа и меры бесконечности, лежащей за пределами чисел и мер.
Выслушав стенания гостя, старый еврей остановил его загадочным взглядом, пробудившим нечто вроде стыда или смущения.
— Да, — сказал он со вздохом, выражавшим бесконечное понимание, — мы оба знаем, чего тебе не хватает. А потому я даю тебе это.
Старик взял кожаный мешочек и протянул его поэту, сразу почувствовавшему, что кошель содержит немалое число монет.
Развязав узелок, он запустил руку внутрь, а потом высыпал на ладонь золото. Тридцать три флорина.
— Число, делимое на три, — с той же загадочной улыбкой сказал даритель.
— Здесь намного больше, чем я заплатил вам за учение во все эти годы.
Старик махнул рукой и заговорил серьезно, уже не улыбаясь:
— Эти деньги освободят тебя от необходимости обшаривать мой труп.
Поэт промолчал. Золото — это золото. И здесь его было больше, чем он когда-либо держал в руках.
— Творец истекает кровью, чтобы творить, а его bibliopola, издатель, продавец и вор в одном лице, пьет эту кровь. Так было всегда. «Lector, opes nostrae», — напыщенно заявляет Марциал. «Читатель, ты мое богатство». Но не много дальше он говорит уже без напыщенности и искренне: «Quid prodest? Nescit secculus ista meus». Это о славе и признании: «Что пользы в них? Мой кошелек таких вещей не знает».
Поэт медленно кивнул и мягко улыбнулся над мудростью слов, которые он уже позабыл.
— Возьми их, — сказал старый еврей, — как сделал бы наш прекрасный Марциал, благородно и открыто.
Поэт подождал, давая словам время отстояться, очиститься от притворства, фальши и неискренних возражений, а затем произнес:
— Я благодарю тебя.
Старик кивнул, так сдержанно, что его тень почти не шелохнулась. Потом положил руку на книгу с замком и вставил в замок маленький медный ключ исключительно тонкой работы.
— Этого золота более чем достаточно, чтобы оплатить предстоящее путешествие.
Отомкнув замок и раскрыв старинный том, поэт замер, не в силах выразить словами восхищение от увиденного: перед ним были удивительнейшие листы пергамента, выскобленные и отшлифованные пемзой до редчайшей гладкости и чистоты, но при этом более толстые, чем любые из тех, что он видел, так что каждая сторона как будто лучилась наподобие жемчужины или облака, как будто некое внутреннее свечение проступало через ее поверхность. Страницы были чисты, если не считать правой стороны первой, которую украшали выведенные темно-синими, казавшимися черными, когда на них не падал солнечный свет, чернилами несколько изящных, напоминающих арабские букв.
Под ними, исполненный не менее изящно, стоял древний знак Тринакрии, заключенный в наложенные друг на друга и образующие еврейскую звезду треугольники, в свою очередь заключенные в окружность. ТРИНАКРИЯ.
Поэт хорошо знал знак Тринакрии. В своей работе он и сам, беря пример с Овидия, называл Сицилию именем этого древнейшего символа.
Его пальцы привычно пробежали по странице, тайна которой заключалась не только в непонятных словах, но и в потустороннем сиянии самой кожи.
— Снова и снова до меня доходят слухи о его смерти, — сказал еврей. — Эти сообщения прибывают все чаще, от сарацинов и сефардимов, через бродячих голиардов или доставляются венецианскими купцами.
Иногда кажется, что он умирает каждое полнолуние. Но вряд ли хоть один из тех, кто якобы видел его могилу, знал; его в лицо. — Он кивнул в сторону свитков и фолиантов. — И пока он умирает, снова и снова, бесценные дары продолжают поступать, снова и снова. От него.
Поэт молчал, сдерживая любопытство, погруженный в волшебное опаловое сияние, испускаемое раскрытыми страницами. Скрюченный палец еврея с кривым, похожим на коготь ногтем указывал на заключенный в окружность символ.
— Вот, — сказал старик, — то место, где ты найдешь его; здесь, где три заключено в три, заключенное в три.
Поэт удивленно поднял голову и заглянул в глаза наставника, сиявшие тем же, что и страницы, бледно-молочным светом.
— Еще один подарок от того, кто также постиг магическую силу трех.
И он рассказал, что мог, о том, кто прислал эту странную книгу.
— Мы вместе учились в Париже, в одно время и в одном заведении, куда стекались многие потоки знаний. Одним из тех, кто бросал сеть ума и чувств в дельту той обильной реки учености, был и твой соотечественник, Томмазо из Аквино.
Я взял себе имя Исайя, а он не имел никакого имени, а потому для него изобретали сотни имен. Никто не знал, откуда он родом, потому что не было человека, имевшего такие способности ко всем языкам. Слыша голос из темноты, скрывавшей его облик, можно было подумать, что это говорит еврей или араб, испанец, уроженец Прованса или итальянец, а то и дух ожившего греческого или латинского оратора или барда.
Нас свела каббала; и в наши занятия он, благодаря своей огромной эрудиции, вносил свет многих мудростей: the mille folliata geometria mystica Пифагора; малоизвестных сочинений христианских каббалистов; редкого трактата того, кто известен под именем Артемидора, и еще многих.
Именно он ввел нас в мир Плотина. Больше года мы посвятили изучению «Эннеады». — Он взглянул на поэта и улыбнулся улыбкой, которая была улыбкой лишь в малой своей части. — Вот тебе и еще одна утроенная троица. Был ли мир создан кем-то? И если да, то кем? Богом, Демиургом или дыханием Пантократора? А может, он вечен? Живет ли душа отдельного человека после смерти, или вечна лишь душа Всего? Это лишь некоторые из тайн, раскрыть которые пытались тогда и там многие, помимо нас. Но в отличие от многих мы в своих поисках вышли далеко за пределы схоластической диалектики и отважились вступить в малоизвестную и еще меньше обсуждаемую область тайных знаний. Диалектика Платона привела нас к мистериуму «Тимея», а оттуда мы пришли к прекрасным и магическим картинам подлинного, скрытого текста «Последнего сна Сократа», в котором отвергалась не только вся диалектика, но и мышление вообще.
Он закрыл глаза и процитировал по памяти:
— «Плотин был нашим мостом в неведомое, и мы прошли по нему».
Чтобы приобщиться к знаниям, переданным избранным Исадора, мы вместе отправились в Прованс. Я задержался там, уча других Торе и ивриту и исполняя обязанности раввина. Он тоже пробыл там довольно долго, живя среди нас, хотя, сказать по правде, я бы назвал его скорее арабом, чем евреем. Мой отец был из Испании, его — из Северной Африки. Но его мать была шлюхой-арабкой, вскормившей и научившей его в меру возможностей своего ремесла. Она же рассказала ему об отце. — Снова улыбка, которая почти и не улыбка. — Помню, однажды за ужином, когда перед нами лежали раскрытые Коран и Библия, но глаза стремились к заходящему солнцу, он поднял чашу с вином и сказал: «За моего отца, святейшего в Аду; за мою мать, грешнейшую в Раю». В другой раз я услышал от него такое: «Я знаю, почему Иисус принял Магдалину и отвернулся от той, которая считала его своим сыном, рожденным от непорочного зачатия».