Альберт Пиньоль - Холодная кожа
Один из омохитхов тут же решил проникнуть на маяк и получил удар топора, который предназначался мне. Кафф схватил в другую руку полено и выскочил наружу.
— Батис! — позвал я, подбежав к порогу. — Вернитесь на маяк!
Кафф бежал по гранитной скале. Потом раскрыл руки и прыгнул в пустоту. Прыжок был так прекрасен, что мне на миг показалось, что он летел. Омохитхи напали на него со всех сторон. Они появлялись из темноты с криками кровожадного восторга, каких мы еще никогда не слышали. Два противника хотели прыгнуть ему на спину, но Батису удалось от них избавиться, прокатившись по земле. Потом он вдруг превратился в центр кричащего круга. Омохитхи хотели приблизиться к нему; он размахивал топором и поленом так яростно, что они казались крыльями мельниц. Одному из нападавших удалось вспрыгнуть ему на спину, и гомон усилился. Кафф попытался ранить его, но не смог. В этой попытке он упустил жизненно важную секунду: круг сжался еще больше. Страшная картина. Не обращая внимания на раны, которые наносил вцепившийся в спину противник, Батис продолжал рассекать воздух оружием, стараясь удержать на расстоянии остальных. Они не пожалеют его.
Я не мог более ждать. Цепляясь одной рукой за перила, а другой потирая правый бок, который страшно болел из — за полученных ударов, я поднялся по лестнице наверх. Одна из винтовок оказалась у меня под рукой. Я вышел на балкон. Внизу никого не было. Ни омохитхов, ни Каффа. Тишина. Только ледяной ветер.
— Батис! — все-таки прокричал я в пустоту. — Батис! Батис!
Мне ответила тишина. Ему не суждено было вернуться.
16
С момента появления на маяке я пережил все несчастья, какие только можно себе представить. Дни, которые последовали за гибелью Батиса, принесли новые мучения. Сложность и противоречивость наших отношений только усиливали смятение моей души. Я испытывал упадок духа, это странное чувство разъедало меня, как морская соль. В нем сочетались грусть и потерянность, словно мои переживания не могли найти себе подходящего русла. Порой я плакал, подвывая, как ребенок, порой смеялся дерзко, но еще чаще смеялся сквозь слезы. Мне было не под силу понять самого себя. Можно ли тосковать о человеке, о котором в жизни не сказал доброго слова? Да, но только на маяке, где качества потерпевших кораблекрушение оцениваются по мелким трещинкам в монолите их недостатков. Там, на маяке, даже самые далекие человеческие существа становились близки друг другу. Батис был для меня бесконечно далеким человеком. Но других людей мне не придется увидеть. Теперь, когда Каффа не было рядом, на ум приходили его каменная невозмутимость и верность товарища по оружию. Под тяжестью горя, такого смутного, безысходного и отчаянного, мне не удавалось согласиться с его смертью. Пока я работал — чинил укрепления и латал дыры в нашей обороне, — я говорил с ним вслух. Словно мне все еще надо было терпеть его грубые окрики, невоспитанность, его «zum Leuchtturm» по вечерам. Иногда я начинал обсуждать с ним планы дежурства или какого — нибудь сооружения, но говорил в пустоту. Когда я наконец понимал, что его больше никогда не будет рядом, что — то внутри меня обрывалось.
Не знаю, сколько дней, а может быть, даже недель я прожил в этом оцепенении, скорее умственном, чем физическом. Мне кажется, я существовал по инерции. Батис был мертв, а у меня не хватало сил, чтобы жить. Перед лицом опасности два человека — настоящее войско: мы доказали это. Но один человек не сможет противостоять беде. Я возлагал надежды на то, что смогу начать переговоры с противником. Однако самоубийство Батиса подрывало самые основы этого плана. Зачем им теперь искать мира, если они без труда могут уничтожить меня? Разве они захотят вести переговоры, после того как Батис стрелял в них? У меня почти не оставалось боеприпасов. Потери нашего гарнизона составляли половину его солдат. Еще два — три штурма — и маяк рассыплется в прах. Я был одинок и практически беззащитен, поэтому меня так пугало поведение омохитхов.
За смертью Каффа последовала тишина. Они не штурмовали остров. Я не мог поверить своим глазам, глядя на необычайно тихую гладь океана. Ночи следовали чередой, не принося никаких новостей. Я сидел на балконе, оперев дуло винтовки на изгородь балкона; слава Богу, мне не в кого было стрелять. Когда наступал рассвет, я чувствовал себя опустошенным, как выпитая бутылка.
На протяжении этих дней моего одинокого траура я отдалился от Анерис и даже не дотрагивался до нее, хотя мы спали вместе на кровати Батиса. Мой кризис одиночества усугублялся ее холодным и безразличным поведением. Это приводило меня в недоумение. Она жила так, словно ничего не произошло: собирала дрова и приносила их в дом, наполняла корзины и таскала их. Смотрела на закат. Спала. Просыпалась. Ее деятельность ограничивалась лишь самыми простейшими операциями. В повседневной жизни она вела себя подобно рабочему, управляющему токарным станком, который раз за разом повторяет одни и те же движения.
Однажды утром меня разбудили новые звуки. Лежа в кровати, я стал наблюдать за Анерис, которая сидела на столе, поджав под себя ноги. В руках у нее было деревянное сабо Батиса, и она предавалась занятию, которое показалось мне совершенно идиотским: поднимала башмак в вытянутой руке, а затем разжимала пальцы. Когда под действием земного притяжения сабо падало на деревянный стол, раздавался звук: хлоп. Ее не переставало удивлять, что плотность нашего воздуха была значительно ниже, чем плотность среды ее мира.
Пока я наблюдал за этой игрой, смутное облако мыслей постепенно обретало форму. Оно становилось все больше, приобретая угрожающие очертания. Проблема заключалась не в том, что она делала, а в том, чего она не делала. Батис был мертв, а Анерис не выражала по этому поводу никаких чувств: ни радости, ни горя. В каком измерении она жила?
Не надо обладать даром провидения, чтобы понять, что она жила независимо от Батиса Каффа и будет жить так же независимо от меня. Тирания Батиса казалась мне шлюзом, который сдерживал сущность Анерис. Но когда шлюз разрушился, поток не вырвался на свободу. Я даже сомневался в том, что пережитый ею здесь, на маяке, опыт был подобен моему. И наконец, мне пришел в голову вопрос: не была ли ей приятна эта борьба, не тешила ли ее самолюбие мысль о том, что она являлась призом, за который сражались два мира?
Я выбросил сабо с балкона и взял ее лицо в свои ладони. Я гладил ее по щеке, не давая ей вырваться из моих объятий. Мне хотелось заставить ее понять, что она доставляла мне боль сильнее той, что могли причинить все омохитхи вместе взятые. «Посмотри на меня, ради святого Патрика, посмотри. Быть может, ты увидишь человека, который не хочет достичь ничего особенного в жизни. Он лишь хотел жить в мире, вдали от всего и вся, вдали от жестокости и жестоких людей».
Ни она, ни я не выбирали условий этого острова, такого некрасивого, холодного, а теперь еще и обугленного. Но нравился нам этот остров или нет, другой родины у нас не было, и мы обязаны были сделать его по возможности приятным для жизни. Однако, чтобы добиться этого, она должна была увидеть во мне нечто большее, чем просто две руки, сжимающие винтовку.
Не знаю, когда я перестал кричать на нее и бить по щекам. Мной овладела такая ярость, что граница между оскорблениями и рукоприкладством стала тоньше папиросной бумаги. Анерис ответила. Когда она била меня по лицу своими перепончатыми руками, мне казалось, что меня стегали мокрым полотенцем. Мной двигала не ненависть, а бессилие. Последний удар отбросил ее на кровать. Она замерла там, свернувшись в клубок.
Я не стал продолжать. Зачем тратить силы? Чего бы я добился, избивая ее? Пренебрежение, которое она мне выказывала, ее молчание — все говорило о том, что она меня просто использовала и мне не суждено никогда приблизиться к ней. Наконец — то передо мной открылась разделявшая нас пропасть: я искал убежище у нее, а она — на маяке. Никогда еще интересы двух существ так не совпадали и не были настолько противоположны. Быть может, осознав это, я уже не желал ее так сильно? Нет. К несчастью, нет. Вулкан для Помпеи сделал то же самое, что Анерис — для моей любви: она разрушала ее и одновременно сохраняла навеки.
Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвался из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное действие. Я почувствовал, как щеки окрашиваются румянцем. Я долго не замечал, что за мной следят.
Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользоваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне еще один шанс.
История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медленным, но решительным шагом направился к опушке леса: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.