Мариша Пессл - Ночное кино
– Сказала что-нибудь?
– «Спасибо». Тихий голос. Хриплый. Пластика лебединая. Наружность безупречна. Что в глубине – не поймешь. Посидела, помолчала. Чувствовалось, что ей тяжело говорить. Я еще подумал, может, у нее английский неродной. Подобрала сумку, а потом… – Его взгляд перелетел к роялю, словно он воображал, как Александра идет к двери. – Я уговаривал ее остаться, но когда спросил, кто она такая, она ответила: «Никто». И ушла.
– Как она держалась? – спросил я.
– В каком смысле «держалась»?
– Подавлена? Психически нездорова?
– Помимо неразговорчивости? Нет. В тот раз – нет. В тот раз она, когда закончила, была вполне довольна. Как после энергичного заплыва в Тихом океане. С музыкантами так бывает после удачных репетиций. – Он откашлялся, уставился на пустую улицу за витриной. – Я смотрел, как она уплывает по тротуару, будто сама не понимает, куда направляется. Ушла в сторону Бродвея и пропала. Вернувшись домой, я всю ночь не мог уснуть, очень отчетливо помню. Но я был совершенно умиротворен. В последнее время у меня не все гладко в личной жизни – от подробностей я вас, разумеется, избавлю. Но мне было даровано ее появление. Отчасти важно и то, что видел ее я один. Она вполне могла оказаться порождением моей фантазии. Demoiselles Дебюсси[43]. Я сомневался, что снова ее увижу.
– Когда она вернулась? – спросил я.
Вопрос его, кажется, опечалил.
– Через три дня.
– То есть седьмого октября, – уточнил я, делая пометку в «блэкберри». – Не помните во сколько?
– Через час после закрытия. Часов в семь, наверное. Я был один, как и в первый раз. Даже наш стажер куда-то подевался. – Он указал на большую, антикварную на вид кожаную тетрадь на столике у задней стены. – Всех посетителей мы просим подписать гостевую книгу «Клавирхауса». Считается, что, если артист распишется в нашей гостевой книге, это дарует профессиональную удачу и мастерство. Такое, если угодно, крещение. Все легенды у нас расписывались. Цимерман. Брендель. Лан Лан. Горовиц.[44]
Сообразив, что имена ничего нам не говорят, и упав духом, он судорожно вздохнул и указал на компьютер в нише:
– Я набирал адреса и имена, и тут в стекло постучали. Говоря строго, мы уже закрылись. Однако я ее узнал – и, разумеется, впустил. Но едва отпер дверь, увидел, что дела очень плохи.
– То есть? – спросил Хоппер.
Питер смущенно помялся:
– С первой нашей встречи она, по-моему, не принимала душ – может, даже пальто не снимала. Волосы всклокочены. От нее несло грязью и потом. Отвороты на джинсах замараны. Сельская грязь, подумал я. Она была как будто под кайфом. Я сообразил, что она, должно быть, бездомная. К нам нередко забредают бездомные. Отсыпаются на паперти Святого Фомы на Пятой, приходят сюда. Их притягивает музыка. – Он вздохнул. – Она спросила, нельзя ли поиграть. Я сказал «да». И она тотчас села туда же. – Он посмотрел на пустующий табурет коричневой кожи перед «Фацьоли». – Она пробежала пальцами по клавишам и сказала: «Сегодня, пожалуй, Дебюсси. Он на меня меньше злится». Нечто в этом духе. А потом она…
– Погодите, – перебил я. – Она так о нем говорила? Как будто они знакомы?
– Ну да, – беспечно кивнул Питер.
– Как-то странно.
– Отнюдь нет. Концертные пианисты сильно сродняются с мертвыми композиторами. Это неизбежно. Классическая музыка – не просто музыка. Это дневник. Признания во мраке ночи, без купюр. Обнажение души. Возьмем современный пример. Скажем, «Флоренс и Машина». В песне «Космическая любовь»[45] Флоренс последовательно описывает, как темнеет и распадается мир, когда у нее, довольно страстной девушки, разбито сердце. «Звезды, Луна – теперь все погасло». Так вот. У Бетховена и Равеля ровно то же самое. Все свое яростное существо они изливали в музыку. Заучивая произведение, пианист узнает мертвого композитора очень близко – и отсюда вытекают все наслаждения и сложности напряженных взаимоотношений. Музыкант познаёт лживость Моцарта, его острый дефицит внимания. Жажду признания Баха, его нетерпимость к простым решениям. Взрывной темперамент Листа. Неуверенность Шопена. И посему, когда пианист оживляет эту музыку на концерте, на сцене, перед тысячами слушателей, ему очень нужно, чтобы мертвец его поддержал. Потому что он возвращает мертвеца к жизни. Подобно Франкенштейну, гальванизирующему свое чудовище, понимаете? Порой случаются поразительные чудеса. Или рождаются новые чудовища.
Я глянул на Хоппера. Тот смотрел на Питера не отрываясь, в равных дозах смешивая сосредоточенность и скептицизм. Нора была зачарована.
– И что случилось на сей раз?
– Она заиграла. Открывающие параллельные квинты La cathédrale engloutie…
– Кто открывающий и параллельный? – нахмурившись, перебила Нора.
– La cathédrale engloutie. «Затонувший собор».
Разгадав наше очевидное невежество, Питер просиял, не в силах скрыть восторга:
– Клод Дебюсси. Французский импрессионист. Одна из моих любимых прелюдий. В ней повествуется о соборе, погруженном на дно морское. В ясный день он вздымается из бурлящих вод и тумана, исступленно звоня колоколами, и на считаные секунды застывает в воздухе, блистая под солнцем, а затем вновь погружается в бездонную пучину и пропадает. Дебюсси велит музыканту последние аккорды играть пианиссимо, на полупедали, и действительно звучит так, будто церковные колокола звонят под водой, ноты сталкиваются, затухают и иссякают, как иссякает на свете всё – как иссякаем все мы: реверберация финальных аккордов, а после тишина.
Он умолк и помрачнел.
– У нее не получалось. Ее игра – прежде такая проникновенная, такая нежная и лиричная, такая романтичная – теперь лишь баламутила душу. Она вгрызалась в музыку, однако ноты ее бежали. Получалось невнятно. Отчаянно. И когда она взглянула на меня, я… – Он звучно сглотнул. – Глаза у нее налились кровью. Словно взаправду кровоточили. Это лицо вселило в меня ужас – до того оно переменилось с прошлой нашей встречи. Я помчался звонить в полицию. Оставил ее играть у витрины. Но едва я вошел в заднюю комнату, музыка смолкла. Наступила тишина. Я выглянул. Она застыла за роялем, и эти глаза следили за мной, будто она знала, что я надумал. Потом схватила сумку и ушла. Раз – и нету. – Он щелкнул пальцами. – И вот это перепугало меня окончательно.
– Почему? – спросил я.
Он в волнении заломил руки:
– Она двигалась как зверь.
– Зверь? – переспросил Хоппер.
Питер кивнул:
– Слишком быстро. Нормальные люди так не умеют.
– Куда она пошла? – спросил я.
– Не знаю. Я вернулся в зал, но ее уже не увидел. Даже наружу вышел, осмотрелся. Ее не было нигде. Я поспешил запереть магазин. Не хотел оставаться тут в одиночестве.
Он меланхолически потупился.
– Она больше не приходила. Я о ней думал. Но до вас никому не рассказывал. – Он посмотрел на Хоппера. – Я так рад, что вы о ней спросили. Какое счастье, что я не вымечтал ее из ничего. Мне… Мне в последнее время нелегко. – Он покраснел. – Скажем так: приятно знать, что я не схожу с ума. – Он снова посмотрел на рояль. – Она, пожалуй, была как тот собор. Явилась, потрясла меня, распалась и исчезла, по себе оставив только эхо. А я стою и уже не понимаю, что́ увидел.
– У вас в магазине есть камеры наблюдения? – спросил я.
– У нас сигнализация. Камер нет.
– Она ничего больше не говорила? Где живет, например?
– Ой, нет. Что было, я вам рассказал, а помимо этого, мы не беседовали.
– И она ничего не оставляла? Никаких личных вещей?
– Боюсь, что нет.
Нора перешла к столику и принялась листать гостевую книгу.
– Честное слово, больше я ничего… ой, пожалуйста, аккуратнее. – И Питер засеменил к Норе. – Страницы очень хрупкие, а это единственная копия.
– Я просто подумала: может, она расписалась, – пояснила Нора; Питер нервно заглянул ей через плечо.
Хоппер приблизился к «Фацьоли», церемонно провел ладонью по блестящим клавишам, сыграл несколько резких нот.
Нора отыскала в книге 4 октября и пальцем скользила по списку имен и адресов.
– Дэниэл Хуан, – читала она. – Юджа Ли. Джессика Сонг. Кирилл Люминович. Борис Энтони. – Она довольно бесцеремонно перевернула страницу, и Питер прижал ладонь ко лбу, словно вот-вот грохнется в обморок. – Ханна Глосс. Виктор Козлов. Лин Бл…
– Что ты сказала? – перебил я.
– Виктор Козлов.
– До этого.
– Ханна Глосс.
Я шагнул ближе и изумленно уставился на страницу.
Нацарапано черной ручкой – знакомый почерк, тот же, без сомнения, что в записке Моргану Деволлю, – а может, и на конверте с обезьяной.
– Это она, – сказал я.
33Улочки были узки, и на них впритирку теснились согбенные винные лавки и поблекшие пятиэтажки. Окна верхних этажей, заставленные цветочными горшками и бутылками шампуня, светились электрической синевой и зеленью, точно заиленные аквариумы. То и дело мимо, неся оранжевые пластиковые пакеты из магазина или кутаясь в пуховик, пробегал какой-нибудь одиночка, чаще всего китаец. Почти все оглядывались на нас, понимая – вероятно, потому, что мы ехали в такси, – что нам тут не место.