Дмитрий Вересов - Полет ворона
— Сходил бы хоть искупался! Чего лежать-то? — на ходу бросила Таня.
— Голова болит…
— Вот бы и проветрился заодно. А то в лес пошел бы — бабы морошку ведрами таскают.
— Там комары… И вообще. Домой хочу.
Они жили в Хмелицах уже две недели. Таня моментально втянулась в деревенскую жизнь, будто и не уезжала никуда. Сенокос, корова, огород, в свободную минутку купание, по субботам — баня. Иван же как приехал, так и залег. Воды принести — и то чуть не палкой гнать приходилось. Про дрова и говорить нечего: раз поколол с полчасика, потом весь день отлеживался. И все жаловался: в доме скучно, на озере слепни заедают, в лесу комарье жрет, от работы спина болит, от молока парного живот пучит, голова раскалывается постоянно. Последнее он объяснял «кислородным отравлением» — дескать, организм к свежему воздуху не привык — и лечился двойной дозой «Беломора». Один раз собрался с духом, вылез на огород грядку прополоть — и выдергал Лизавете половину свеклы и рядок картошки. На сенокос они его и не думали звать — от греха подальше.
Лизавета при нем покамест сдерживалась, только косо смотрела на зятя, но Таня видела, что дается сестре эта сдержанность нелегко и назревает скандал. Тем более что наедине с Таней Лизавета в выражениях не стеснялась:
— Ну и нашла ты себе соколика! Ни мужик, ни баба! Чисто боров!
— Городской он, Лизка, непривычный, — пыталась оправдать мужа Таня.
— Мало у нас летом таких городских-непривычных бывает? И все при деле оказываются. Один дом пристраивает, другой в сарае с утра до ночи скребет, сверлит, пилит — механику какую-то ладит, третий вон на горушке с кисточкой сидит, природу нашу зарисовывает. Четвертого из лесу не вытащить — травы всякие собирает, изучает, старух расспрашивает. И никто про них слова плохого не скажет, все правильно: каждый к своему делу приспособлен. А твой знай лежит да стонет, и то ему не так, и это не эдак! Как старик столетний, честное слово! А на ряху посмотришь — да на нем пахать бы!..
— Погоди, Лизка, отдохнет, пообвыкнет…
— Сколько обвыкаться-то можно? Вон, целый чемодан бумаг с собой приволок, писать, говорил, буду. Так давай пиши, кто ж мешает? А ты скажи мне, он хоть раз тут открыл этот чемодан-то?
Чемоданом Лизка называла большой дипломат, в который Иван перед отъездом сложил рукописи. Тогда он с гордостью сообщил Тане, что решил возобновить работу над одной большой вещью, которую начал еще в студенчестве и над которой припадками работал до знакомства с Пандалевским. Что за вещь — это пока тайна. Вот закончит, подчистит, перепечатает, тогда и даст почитать. Таня тогда ахнет. И не она одна.
Конечно, прихватил он с собой и кое-что от Пандалевского, но так, мелочевку, несрочные заготовочки на осень. Лето в этом смысле сезон мертвый.
Вопреки словам Лизаветы, «чемодан» он все-таки пару раз открывал, перебирал листочки, перечитывал, перекладывал, убирал назад. Не получается. Не было мыслей, вдохновения. Может, не хватает привычного стола, машинки? В город бы, тогда все пойдет.
Он решился в начале третьей недели, когда все здесь обрыдло окончательно.
— Уезжаю, — сказал он Тане за вечерним чаем. — Ты как хочешь, а я завтра же уезжаю.
— Ну и вали! — ответила Таня, которой фокусы мужа надоели сверх всякой меры. — Только готовить себе сам будешь. Я остаюсь.
Ей действительно очень не хотелось в город. Лето выдалось жаркое, сухое. В городе сейчас духота, скука, занятия начнутся только в сентябре. А здесь так хорошо — воздух целебный, леса и луга благодатные… Только теперь Таня поняла, как стосковалась по Хмелицам, по всему родному, с детства привычному. За эти две недели она распрямилась, обрела здоровый румянец, похорошела несказанно. И по мужниным ласкам не томилась совершенно. Здесь она без них хоть весь век проживет! И без него. Нужен он ей очень!
Лизавета промолчала, лишь одобрительно посмотрела на Таню.
— Вы, Иван, утренний-то автобус, наверное, проспите, — вежливо сказала она. — А вот к вечернему подстатитесь в самый раз. Отсюда в полшестого выедете, к семичасовому из Валдая как раз и успеете. И ждать на вокзале не придется.
Проснувшись, как всегда, к полудню и с больной головой, Иван принялся, ворча, собирать вещички. И хоть бы одна сука помогла! Все у них сенокосы, дойки чертовы, нет чтоб мужа родного в дорожку собрать!
За окном послышался шум мотора, стихший где-то возле их калитки. Стукнула дверца, послышались оживленные, радостные голоса и еще какой-то гул, возбужденный и нарастающий. Мимо окна в сторону невидной отсюда машины бежали девчонки, бабы… Кто же это пожаловал, интересно?
Иван кинул брюки, которые держал в руках, на кровать, потянулся и вышел на крыльцо посмотреть.
На дороге у самой калитки их дома стояла новенькая оранжевая «Нива». Возле раскрытой дверцы стояла Таня и, весело улыбаясь, разговаривала с… Батюшки, да это же Ник Захаржевский! Откуда черти принесли? Рядом с Ником стоял невысокий субтильный молодой человек, лицо которого показалось Ивану смутно знакомым. Машину широким полукругом обступила гудевшая толпа, все внимание которой было обращено как раз на этого, второго, невысокого. Где же он его видел?
Тут Ник повернул голову, увидел Ивана, замахал руками.
— Эй, Вано, что стоишь как статуя? Иди помогай дорогим гостям разгружаться!
Иван ссыпался по ступенькам крыльца, как моряк по трапу. Обнялся с Ником, посмотрел на незнакомца.
— Давай познакомлю, коли не узнал! — усмехнулся Ник. — Разрешите, сударь мой, представить вам Огнева Юрия Сергеевича, звезду экрана, моего друга, товарища и духовного брата! — Юрик, — он обернулся к Огневу, — а это тот самый Вано Ларин, будущий Пушкин и Толстой в одном лице, мой друг, товарищ и духовный… кузен!
Огнев протянул Ивану сухую, горячую ладошку, и Иван с трепетом пожал ее.
Юрий Огнев! То-то бабы всполошились — неудивительно. Сам Огнев в Хмелицы пожаловал! Они-то, в отличие от Ивана, все фильмы с Огневым взахлеб смотрели.
Юрий Огнев не так давно начал сниматься в кино, но был уже знаменитостью всесоюзной. Своеобразные внешние данные предопределили его амплуа — герои-романтики, слабые телом, но крепкие духом. Молодые комиссары, революционеры-подпольщики, пламенные вожаки на комсомольских стройках. Массовый зритель запомнил его больше всего по длинному телесериалу «Чтобы не было больно и стыдно…», где он исполнил двойную главную роль — писателя Николая Островского и его прославленного героя, Павла Корчагина. Оригинальный сценарий сомкнул в одно целое реальную биографию писателя с биографией его героя, свел их лицом к лицу и в нескольких особо отмеченных критикой эпизодах даже заставил вести друг с другом диалог, что лишь усилило внутреннюю шизофреничность фильма, созданную и многочисленными режиссерскими «находками», и полубезумной, на грани постоянного нервного срыва, игрой самого Огнева.
Зритель элитарный выделил этого актера в другом его фильме, вышедшем на экраны почти одновременно с телесериалом. Фильм этот назывался «В пяти шагах от Победы» и посвящен был штурму Берлина. Огнев сыграл в нем небольшую, но необычайно яркую роль рейхскомиссара Йозефа Геббельса в последние дни его жизни. То ли потому, что снимались оба фильма практически одновременно, то ли из-за ограниченности творческого арсенала Огнева, эти два героя — Островский-Корчагин и Геббельс — получились у него поразительно схожими.
Соответствующее начальство заметило этот конфузный факт слишком поздно — «В пяти шагах от Победы» уже победно шагал по киноэкранам страны. Фильм срочно сняли с проката, отчего его популярность в кругах интеллигенции резко возросла. Закрытые и полузакрытые просмотры в кииоклубах собирали полные залы, и Юрий Огнев попал в число тех актеров, не знать которых считалось дурным тоном. Кинематографическое начальство же сделало из этого казуса свои выводы и с тех пор больше не рисковало, доверяя Огневу играть лишь персонажей сугубо положительных. Помимо комиссаров, Юрий Огнев сыграл поручика Лермонтова в одноименном телеспектакле и Артура-Овода в незавершенном и не вышедшем на экраны телефильме «Овод». Артура Огнев сыграл в своей привычной манере. Те немногие, кто видел фрагменты незаконченного фильма, говорили, что Огнев там больше похож не на героя-революционера, а на маньяка из классического фильма ужасов. Впрочем, «Овод» не увидел свет отнюдь не из-за огневской трактовки образа — просто в процессе работы режиссер-постановщик отъехал в очередную загранпоездку и, как говорится, «выбрал свободу». Имя его было тут же навеки вычеркнуто из списка деятелей отечественной культуры и предано забвению, а многочисленные работы объявлены как бы несуществующими. Огнев же продолжал интенсивно играть комиссаров и подпольщиков.
— Опять застыл, изваяние ты мое! — крикнул Ник Ивану. — Давай, помогай разгружаться.