Эрик Ластбадер - Глаза Ангела
— Почему?
Какое-то время Бернард Годвин молчал, затем поставил пустую бутылку на оригинальной формы кофейный столик из стекла и железа. Оперся локтями о колени и задумчиво начал:
— Это случилось давно. Жил на свете один парень, вашего возраста или помладше. Мать его умерла, и во время похорон он не переставал надеяться, что на кладбище придет отец, хотя бы на минутку, чтобы отдать последний долг уважения жене, которую он бросил когда-то. Ушел от нее, оставив с пятилетним сыном на руках. То ли он нашел другую, то ли любил менять женщин, — кто его знает? Так или иначе, сын ни разу не виделся с отцом все эти годы, и в тот день, стоя у могилы матери и слушая заупокойные речи и слова соболезнования, ждал, что отец появится, но он так и не пришел. Тогда парень решил разыскать его сам.
Вскоре после печального события наш герой отправился на запад страны, в Чикаго, где проживал его нерадивый родитель. Пообедав в закусочной в южной части города, юноша поехал в редакцию одной из чикагских газет, в которой работал отец. Отца он не застал; в редакции ему сообщили, что их сотрудник готовит репортаж, и неизвестно, где он находится и когда вернется. Тогда молодой человек сообщил всем присутствующим, что он сын вышеупомянутого журналиста, что он не видел отца много лет и поэтому будет ждать его в редакции до победного. На это никто не сказал ни слова. Кто-то провел его к рабочему месту отца, и он уселся в старое вертящееся кресло.
На письменном столе царил полный беспорядок; среди килы бумаг возвышалась старая пишущая машинка, взглянув на которую, юноша сразу вспомнил, как бедная мать с тоской ожидала весточку от мужа, втайне надеясь, что тот все-таки черкнет ей пару строк, и как она скрывала боль обиды, в очередной раз не получив письма. Сын видел переживания матери и страдал вместе с нею.
Юноша стал выдвигать один за другим ящики письменного стола, как будто их содержимое могло рассказать ему что-то об отце, его жизни, его прошлом и будущем. В нижнем правом ящике, под открытой упаковкой одноразовых бумажных платков, он обнаружил вставленную в рамку фотографию матери, рядом с которой стоял маленький мальчик. Когда был сделан этот снимок? Он что-то не помнил, чтобы они с матерью фотографировались. Еще раз внимательно всмотревшись в лицо мальчика, словно сомневаясь — он это или нет, юноша отложил фотографию в сторону.
Время шло; незаметно наступил вечер. Отец все не приходил и, заждавшись его, парень, сидя, заснул, положив голову на руки. Когда он проснулся, то увидел перед собой отца. Тот с удивлением разглядывал сына, потом спросил его: «А за каким чертом ты сюда приперся?»
Несколько минут Тори ничего не говорила, хотя и чувствовала, что молчание уже несколько затянулось, Даже музыка в тот момент перестала играть. Бернард встал с дивана, подошел к холодильнику и, достав еще пива, дал одну бутылку Тори. Та бутылку взяла, но пить не стала.
— Данный случай довольно банальный, — произнес Бернард, — мой отец был просто сукин сын, и все. Правда, люди, знавшие его лучше, чем я и моя мать, утверждали, что если бы он не был такой сволочью, то не мог бы так хорошо писать свои статьи. Мне плевать на их мнение. Я считаю его жалким, ничтожным неудачником. Точки зрения бывают разные, не так ли?
— Думаю, в наших судьбах найдется кое-что общее, — резюмировала Тори.
— Если жизнь и научила меня чему-то, так это тому, что истина — животное хитрое. Только ты думаешь, что схватил ее за хвост, как она появляется сзади и кусает тебя за попу.
Тори засмеялась, но она видела, что Бернард не шутит.
Ранним утром, когда серое ночное небо еще не прояснилось и мрачноватый серый свет не сменился яркой утренней голубизной, Тори и Бернард шагали по заполненным суетливыми грузовиками улицам Токио. На мостах грузовиков вообще была тьма-тьмущая. С Сумиды слышались звуки рота, означавшие, что лодки рыбаков подходили к берегу, где располагался огромный рыбный и овощной базар Цукидзи.
Тори вспомнила, как Годзила схватил Бернарда и поднял в воздух, а тот и не думал сопротивляться. Ей было страшно интересно, что бы случилось, если бы она не пришла ему на помощь. Вот бы увидеть его в драке!
— По-моему, сейчас вполне подходящее время, чтобы обсудить то, за чем вы пожаловали, — заметила Тори Бернарду.
— О'кей. Вы хотите у меня работать?
— А работа законная?
— Хорошо, что вы об этом спросили. Благоприятный признак. То, чем я занимаюсь — и чем будете заниматься вы, молодая леди, если присоединитесь ко мне, — законно в самом широком смысле этого слова.
— То есть?
— Какой бы деятельностью мы ни занимались и в какой бы ситуации ни оказались, нас никогда не привлекут к судебной ответственности.
— Но как же...
— Наша работа в определенной степени аморальна, то есть она выходит за рамки общепринятых моральных норм. Но не противозаконна, совсем нет. Подобно японцам, которых вы так любите и которыми совершенно искренне восхищаетесь, мы создали собственный свод законов. — Бернард помолчал. — Интересно?
Тори чуть не выпалила: «Господи, конечно, когда я смогу уже начать?» Но вместо этого отхлебнула пива, которое они захватили с собой, и ответила:
— Я подумаю.
Через три дня она дала Бернарду ответ, который был у нее готов с самого начала. Возвращаться домой в Америку она не хотела, и он это понял, как понимал все в ее характере, загадочном для других.
— Ты нужна мне здесь — у нас нет никого с подобным опытом, знаниями и связями. Мы не смогли внедрить ни одного своего агента в преступный мир Японии, а ты там — свой человек. Тебя уважают и, что еще важнее, боятся.
— Мне кажется, вы преувеличиваете.
— Посмотрим.
...Посмотрим... Голос Бернарда звучал в ушах Тори, как будто разговор этот состоялся не годы назад, а вчера. Она мучительно раздумывала какое-то время, не зная, на что решиться. Потом бросилась к телефону и набрала давно записанный в память аппарата номер. На том конце провода долго не подходили. Наконец трубку сняли, и Тори, услышав характерные для связи с автомобилем потрескивание и помехи, сказала:
— Ты оказался прав, Рассел. Я возвращаюсь.
Токио — Москва
Никто, кроме Хонно Кансей, и не подозревал о том, что посредник Кунио Миситы Какуэй Саката совершит ритуальное самоубийство. Хонно работала личным секретарем Миситы — одного из крупнейших токийских бизнесменов, и имела доступ к самым разнообразным и секретным сведениям, касавшимся заключения сделок, образования новых фирм и объединений и прочее, и прочее. Подобную информацию можно было выгодно продать заинтересованным лицам, но Хонно не собиралась этого делать. Она научилась хранить тайны с детства. У нее был один большой с точки зрения японцев, изъян, который она давно скрывала ото всех, — Хонно имела несчастье родиться в год хиноеума, за что отец не переставал обвинять мать и не любил дочь, а если и любил, то никогда этого не показывал; более того, он заставлял ее чувствовать себя гадким утенком по сравнению с другими, сделал ее отверженной в собственной семье.
Почему так? Согласно древнему китайскому гороскопу, годом хиноеума назывался год Лошади, повторяющийся через каждые шестьдесят лет, и те женщины, которые родились именно в этот особенный год, становились убийцами своих мужей. Всего лишь легенда, но в год хиноеума рождаемость резко сокращалась.
Чувствительная натура, обладавшая развитой интуицией, Хонно была суеверной. Она мучилась от сознания своей неполноценности, не могла вынести, что к ней относились, как к прокаженной, и покинула свой дом. Уход из семьи имел и свои преимущества — годы спустя она узнала более важные, чем год своего рождения, и тщательно хранимые от посторонних глаз тайны. Такие, например, как загадочная смерть Какуэя Сакаты.
Саката, являясь посредником Миситы, обладал не меньшей, а то и большей, чем Хонно, информацией. Он успешно справлялся со своими обязанностями и держал язык за зубами. Но со временем то, что он знал, стало его тяготить. В Америке, любой европейской стране он отказался бы от своего места даже под угрозой крупного скандала; он бы обратился в государственные инстанции и рассказал о незаконных действиях своего босса или написал бы остросюжетную книгу о преступлениях мафии и получил крупный гонорар. Возможно, по мотивам этой книги впоследствии сняли бы телесериал. Все это могло быть где угодно, но только не в Японии. А Саката был японец, жил в Японии и подчинялся негласным законам и традициям этой страны. Общественное мнение по-особенному, не так, как в Европе, определяло значение человеческой жизни и личности. Смерть Сакаты, а ранее Юкио Мисимы не была просто уходом в лучший мир, способом заявить о себе людям, сообщением, символом, посредством которого идеалы веры, мировоззрения совершившего самоубийство навечно запечатлевались в коллективной памяти целой нации.