Олег Горяйнов - Джентльмены чужих писем не читают
– Эгей! – раздался сзади негромкий возглас.
Девушка оглянулась, и глаза её засветились: по тротуару не спеша приближался к ней её любимый, живой и невредимый (её, её стараниями!) Октябрь Гальвес Морене. Октябрь улыбался, ласковые морщинки вокруг глаз, как пенка на голубином молоке, и уютное брюшко, как изваяние из слоновой кости, обложенное сапфирами, придавали ему такой мирный и беспечный вид. Но Агата знала, что это не так: её любимого врасплох не застать. У её любимого сильные грубовато-нежные руки и самые умные и осторожные на свете мозги. Что яблонь между лесными деревьями, то возлюбленный её между юношами.
– Hola, pajarita[16], – добродушно сказал Октябрь, нагнувшись к открытому окошку. – Как дела?..
– Hola, querido! Bien, gracias[17].
Только он, её любимый, всегда умеет подобрать такие ласковые и такие своевременные, нужные такие слова! Возлюбленный её бел и румян, лучше десяти тысяч других, и уста его – сладость.
Она распахнула правую дверцу ему навстречу.
– Я беспокоилась за тебя, любимый. Как ты?
– Всё в порядке, девочка.
Плюхнувшись на пассажирское сиденье, Октябрь пристегнулся ремнём безопасности и с нарочитой ленцой оглянулся по сторонам. Убедившись в том, что никто на них не пялится, он, продолжая улыбаться, размахнулся и смачно съездил Агате по физиономии.
Голова её дёрнулась, во рту стало солоно. Потрясенная, она молчала, боясь расплакаться.
– Заводи, поехали, – приказал Октябрь и отвернулся.
Агата послушно повернула ключ в замке зажигания и рывком подала вперед рычаг переключения скоростей. Машина резко прыгнула вперёд и покатила по безлюдной улице.
– Ты что, корова, водить разучилась? – злобно спросил Октябрь. – По-моему, достаточно того, что у тебя нет мозгов. Если ты ещё и водить автомобиль не умеешь, то зачем ты мне вообще тогда нужна?
– За что ты меня так, любимый? – жалобно спросила девушка.
– За то, что надо быть или полной дурой, или проклятым предателем, чтобы в двух шагах от меня, ожидающего встречи с крайне важным и нужным нашему делу человеком, устроить стрельбу среди бела дня, в центре города!.. Скажи спасибо, что ты легко отделалась. Тебе за это надо не по морде съездить один раз, а избить до полусмерти, а потом разобрать твое поведение на партийном собрании и вынести приговор, сама знаешь, какой. Впрочем, кто сказал, что ты уже отделалась?..
– Но, Октябрито…
– Что?!. Что “Октябрито”?!. Наверное, уже вся полиция города гоняется теперь за нами с нашими портретами в руках!..
Агата в ужасе оглянулась по сторонам, ожидая увидеть вокруг машины толпу полицейских с фанерными портретами в руках, как на предвыборном митинге в поддержку правящей партии в Лиме, где они с Октябрем в прошлом году отличились тем, что припарковали посреди толпы “пикап” с тремя чемоданами взрывчатки.
– Как это? – спросила она. – Нас что, сфотографировали там, в парке аттракционов?..
– Ну, знаешь, ты и впрямь без мозгов, женщина! Там тысячу человек видели, как ты стреляла, так что у полиции наверняка есть теперь твой фоторобот.
– Ну, Октябрито, любимый, этого совсем не нужно бояться. Я много раз стреляла в проклятых грингос, но никогда ещё на меня не делали за это фоторобот!..
– Ты уверена, что это был гринго?
Агата на минуту задумалась, потом сказала:
– Даже если это был не гринго, то это наверняка был правительственный чиновник, а их жалеть тоже не нужно, потому что всё правительство давно снюхалось с проклятыми грингос.
– Молись, женщина, молись, чтобы на этот раз не нашлось храбреца или жадной сволочи, который бы тебя описал полиции!..
– Не найдётся, Октябрито. Народ на нашей стороне. Никто не будет жалеть бешеного пса. Ах, как жалко, любимый, что не оказалось под рукой аэрозольного баллончика, чтобы написать на ближайшем заборе…
– Ты можешь помолчать, проклятая сука?
Набухшие поначалу, а потом подсохшие было виноградины опять наполнились слезами. Хорошо, что Октябрь не смотрел в её сторону.
– Включи-ка радио, женщина! – приказал Октябрь, мучимый нехорошим предчувствием.
Минут пять они молча слушали радио. Агата кусала губы, стараясь не встречаться взглядом с любовником.
– Проклятого гринго, говоришь? – спросил Октябрь.
– Он выглядел, как типичный северянин… – еле слышно пробормотала девушка. – И одет, как иностранец.
– А как же он ещё должен выглядеть, если он ruso? – резонно сказал Октябрь и замолчал.
Он меня зарежет, подумала Агата. И правильно сделает. Если не зарежет – я сама зарежусь. И очень даже запросто. Сегодня же ночью.
– Ладно. Останови здесь. Ты поедешь в Акапулько одна!
– А ты, Октябрито?.. Останешься здесь?.
– А я поеду на такси, дура! Дай денег.
– Но, querido, на такси ехать небезопасно, это вопреки…
– Дьявол!!! – расхохотался Октябрь. – Яйца учат курицу! Давай деньги и заткнись.
– Вот, возьми. Правда, у меня мало осталось. Доехать до дому тебе не хватит.
– Кто собирается ехать на такси до дому, идиотка? Я доеду до Куэрнаваке, там ты меня подберёшь. Я буду ждать тебя в мерендеро[18] на бензоколонке у въезда в город. Покрутись здесь двадцать минут, потом езжай к месту встречи.
Октябрь вышел из машины, прошёл пять метров по тротуару, а потом вдруг мастерски исчез. Вот уж воистину – отперла я возлюбленному моему, а возлюбленный мой повернулся и ушёл.
Проводив его взглядом, Агата приникла к зеркалу заднего вида. Нет ли пятна на ней – следа от пощечины?
Не смотрите на меня, что я смугла – солнце, ливийское солнце опалило меня; нежная, как шкурка у melocotones[19], кожа лица лишь немного покраснела, самую малость. Если опустить окно и поехать с ветерком – свежий горячий воздух обдует, промассирует кожу и на подъезде к Куэрнаваке от красноты не останется и следа.
Внезапно она поймала себя на странном чувстве: несмотря на приказ, ей почему-то не хотелось ехать в Куэрнаваке и забирать там любимого в закусочной на бензоколонке.
Как же так?
Она приблизила лицо вплотную к зеркалу. Это нарушение дисциплины, сказала она своему отражению. Это… это маленький мачетито в спину революции.
Компаньеро Че говорил, что если в сердце твоём только шевельнулось сомнение в праведности дела, которому служишь – вырви из своей груди предательское сердце, и пусть бездомные собаки, рыча и кусая друг друга, сожрут покатившееся в пыль никчёмное сердце твое!
И тут вдруг чёрные виноградины её глаз стали стремительно набухать прозрачной, недостойной настоящего компаньеро влагой, и она, изо всех сил презирая себя, разревелась, как…
…как курицеголовая домохозяйка, у которой пирог сгорел, муж загулял, сын играет в бейсбол, а дочь снюхалась с грингос, и те сделали её наркоманкой…
Глава 7. Я вас научу родину любить!
У генерал-майора Государственной Безопасности Петрова Э.А. брови были тонкие и нервные, как две институтки. Его малахитовая авторучка ездила туда-сюда по бумаге, но стоявший перед ним навытяжку Курочкин понимал, что генерал-майор гонит ему дуру: ни черта не пишет, а только притворяется.
А может, меня крестили в детстве, пришла в голову Курочкина красивая и неожиданная идея. Может, меня, когда я был совсем ещё дитя, месяцев двух от роду, и ничего не соображал, тайком от отца и деда понесли в какой-нибудь полуразорённый храм, завернув в одеяло и сунув в беззубый рот соску с молоком, чтобы я нечаянным криком не привлёк ничьего внимания, а там моего приноса дожидался батюшка… И, может, я сразу приобщился Божьей Благодати. И Канцелярия Небесная приставила ко мне личного вертухая, то есть ангела-хранителя, моего ангела-хранителя, и больше ничьего, и вот с тех пор он постоянно витает надо мной, добрый дух, хранит меня от всех напастей, и если я сейчас как следует помолюсь Богу, то он, мой ангел-хранитель, подхватит мою молитву, идущую из самого сердца, упакует её в красивый конверт, шлёпнет на конверте печать “срочно, лично в руки” и отнесёт конверт наверх, Самому?
Только как молиться? Если б я знал. Отче наш, иже еси на небеси. Вот и все мои познания в богословии. Отче наш, иже еси на небеси. А может, этого и достаточно? Если повторить это фразу тысячу раз?.. Две тысячи?..
Генерал-майор потанцевал бровями, и Курочкин с оглушительной ясностью понял, что никто никогда тайком ни от кого его не крестил, потому что попросту некому было этим заняться. Бабка по отцу, известная в своё время всей Москве Сима-комсомолка, в девичестве Сара Зильберштейн, не могла этого сделать потому, что сгинула в ГУЛАГе задолго до рождения внука. Бабка по матери, преподававшая в ВЗПИ научный коммунизм, не сделала бы этого по идеологическим соображениям. А мамаша… мамаша – та, наверное, по гносеологическим, ибо, хоть и повесила после героической гибели супруга крестик на белую грудь, тем не менее сроду знать не знала, что такое религия, зачем детей крестят, а главное, не интересовалась.
Батяня бы ей поинтересовался.