Лев Гурский - Опасность
Перед входом в здание вокзала стало чуть попросторнее, и Юра, втиснувшись в одну из боковых дверей, обогнал толпу и заспешил к академиковой машине. С водителем, тоже Юрой, было заранее договорено, академик еще во время телефонного разговора с Горьким согласился на первое интервью, поэтому репортер Юра легко открыл дверцу и плюхнулся на заднее сиденье.
— Идут? — спросил шофер Юра своего тезку.
— Сейчас будет, минуты через две, — переводя дыхание, сообщил Юра № 1. — Если эта американка его не замучит своими вопросами…
Американка сжалилась, очевидно, только через десять минут, и именно тогда усталый академик возник, наконец, возле машины, открыл дверцу и буквально упал на переднее сиденье. Шофер выскочил из машины, принял из несколько поредевшей толпы академиковы чемоданы и стал грузить их в багажник.
— Здравствуйте, — тем временем проговорил Юра академику. — Вы не думайте, я буду молчать, отдыхайте.
— A-а, Юрочка, — узнал академик, поворачиваясь вполоборота. — Чертовски рад вас видеть… — Говорил он тихим, но вполне бодрым голосом. — Наоборот, не молчите, рассказывайте что-нибудь. Я, знаете, к Горькому толком не успел привыкнуть, а вот от Москвы, похоже, отвык…
Тезка-шофер упаковал-таки чемоданы, влез в кабину, заботливо укрыл колени академика клетчатым пледом и только тогда позволил себе стронуть автомобиль с места. Вокзальная толпа вместе с мордоворотами и репортерами быстро скрылась из виду.
— Да что рассказывать? — застенчиво проговорил Юра, складывая свою фотоаппаратуру обратно в кожаную сумку. — Набокова вот разрешили…
— Неужто «Лолиту»? — поразился академик.
— Пока «Защиту Лужина», — виновато объяснил Юра. — До «Лолиты» мы еще не дозрели… А у Марка Захарова в Ленинском комсомоле новый спектакль пошел, «Диктатура совести», что ни спектакль — все митинг, и все о политике…
— Что-то название странное, — вежливо заметил академик. — Если уж диктатура — так какая там, к дьяволу, совесть…
Объяснить смысл названия Юра не успел. Машина вильнула и резко затормозила. Сквозь стекло было видно, что дорогу им перегородил большой длинный автомобиль. Дверь автомобиля открылась, оттуда вылез грузный человек в штатском, приблизился к академиковой машине, постучал в боковое стекло.
— Открыть? — почему-то вполголоса спросил Юра.
— Ну конечно, — ответил академик, не задумываясь. — Ему же холодно стоять там, на дороге.
Юра отжал запирающее устройство и открыл заднюю дверцу. Грузный человек ловко забрался на заднее сиденье и хлопнул дверцей.
— С приездом, — густым голосом сказал гость.
— Спасибо, — учтиво отозвался академик. — Слушаю вас.
— Ради бога извините, что мы вас перехватили прямо по дороге, — предупредительным тоном произнес мужчина в штатском. — Но дело не терпит отлагательств. — Он вытащил из внутреннего кармана запечатанный конверт, вскрыл его и через спинку переднего сиденья передал академику. — Скажите только, да или нет?
Академик близоруко взглянул на листок, прочитал и сказал:
— Нет. Первый раз об этом слышу.
Человек в штатском деликатно взял листок из рук академика, спрятал обратно во внутренний карман, а потом устало спросил:
— Но теоретически такая возможность есть?
— Есть, — согласился академик. — И даже довольно высокая. Товарищ Сталин ведь был не просто плохим человеком. Он был НЕПРЕДСКАЗУЕМО плохим человеком. Я понятно выражаюсь?
Глава двенадцатая
Это будет бомба
— Игорь Васильевич… Гога Фролов… Володя Григоренко, — каждое имя Лебедев произносил медленно, бережно, с оттенком какого-то почтительного удивления. — Они ведь меня прикрыли от Сталина. Ничего не знали, но прикрыли… Спасли.
— Вам тогда было лет двадцать семь?
Лебедев кивнул головой:
— Около того. Двадцать шесть. Меньше, чем сегодня Петьке. Только я был худым и все время хотел жрать… Потому, дурак, и полез в эту тридцатку. Там кормили, как на убой… Хотя почему «как»? — На губах старика возникло нечто вроде грустной усмешки. — Просто на убой. По окончании этой работы нас всех должны были списать. Я тоже должен был умереть еще сорок три года назад. В феврале пятидесятого, если не ошибаюсь.
Последнюю фразу старик произнес на редкость скучным тоном. Так буднично и спокойно пожилые люди говорят о вещах давно надоевших, привычных, рутинных. Я должен купить картошки. Я должен заплатить за квартиру. Я должен был с пулею в затылке валяться в мерзлой февральской яме. Дело давно минувших дней. Обычное, расстрельное. Сорок три года Валентин Лебедев продолжал существовать в природе как исключение из правил. Вместо тридцати свидетелей в яму легло двадцать девять. Один затерялся в бумагах самого дальнего из полигонов. Какой такой Лебедев, товарищ майор? Может быть, Гусев? Так он помер давно, еще в сорок восьмом…
— И вас больше тогда не искали? — осторожно спросил я, чувствуя вдруг в своем голосе еле заметное дребезжание. То ли от волнения, то ли оттого, что старый генераторный зал мавзолея обладал какими-то особыми акустическими свойствами. И из-за них в человеческом голосе неожиданно начинало позвякивать ржавое железо. Пропыленное, уже хрупкое, очень-очень опасное… Тьфу, чертовщина!
— Повезло мне, — задумчиво объяснил Лебедев. — Иосиф Виссарионович, отец родной, очень вовремя коньки отбросил. А вот товарищ Берия на меня бы легко вышел… Но он, на мое счастье, поверил акту. Нет человека — нет проблемы. Все они думали, что меня нет. Потому что те, кто вместо тридцати в яму спустили на одного меньше, тоже жить хотели… Арифметика простая, Максим Анатольевич.
— Понимаю, — проговорил я. И снова в зале мне послышалось легчайшее «звяк-звяк-звяк». В прошлый раз, когда мы здесь беседовали с великим конспиратором Селиверстовым и он нас упорно посылал в глушь, в Саратов, никаких акустических эффектов я не замечал. Более того: и сам господин Селиверстов, дурача нас тогда саратовскими сказками, вряд ли до конца чувствовал атмосферу этого помещения. Потому что и он не догадывался о самом главном в этом зале.
Так было задумано сорок три года назад: один большой сюрприз на всех. Прощальный подарочек от маленького человека с большими усами. Электрический фокус для товарищей потомков.
Оскаленный череп, нарисованный на жестянке, был уже основательно попорчен ржавчиной. Да и целиком вся эта старая табличка «Опасно!», намертво приклепанная к серой панели аварийного генератора, успела хорошенько проржаветь. Только до коричневой кнопки на самом верху ржавчина так и не сумела добраться. Пластмасса.
— Понимаю… — повторил я. Звяк-звяк-звяк. Нет, это у меня в ушах звенит. Старое железо электрощитов и старая жесть устрашающей таблички были, разумеется, ни в чем не виноваты. Настоящая опасность пряталась гораздо глубже, дальше, умело маскировалась, мимикрировала. Лишь незрячий коричневый глаз кнопки выглядывал наружу и помигивал. Тем, кто знал. Тем, кто знал.
Десять минут назад знал один Лебедев. Теперь нас стало двое, и ни малейшей радости по такому поводу я не испытывал. Больше всего мне теперь хотелось выбежать из этого склепа, броситься к нашему генералу и тут же переложить ответственность на него. Он начальник, ему и думать, что нам делать с этим знанием. А я — всего лишь капитан, и ответственность моя капитанская.
Пара глубоких вдохов и выдохов уберегли меня от немедленной попытки к бегству. Я остался на месте и только сказал старику:
— Да да, я это уже слышал. Вероятность, что установка случайно сработает, уменьшилась. А злой умысел? Ведь она здесь осталась, и генератор остался, и все механизмы. Ведь это атомная бомба, а не новогодняя хлопушка, черт возьми! В самом центре Москвы, понимаете?!
Кажется, мне удалось вывести Лебедева из равновесия. Возможно, именно потому, что те же самые вопросы он наверняка задавал себе сам.
— Я знаю, что такое атомная бомба, — проговорил старик уже несколько громче, чем прежде. На его щеках заиграл лихорадочный румянец. — Я знаю это лучше вас, извините уж. И именно я, мое молчание все эти годы были гарантией от злого умысла. Это же очевидно!
Я невольно бросил взгляд на ржавую жестянку рядом с кнопкой:
— Но ведь кто-то мог догадаться…
Лебедев пренебрежительно отмахнулся:
— Может быть, и ходили какие-то слухи… Даже наверное ходили. Но это было чересчур невероятно, чтобы быть правдой.
— И все-таки…
— И все-таки любой мог строить догадки. Но точно знал место только я один! — на последних словах Лебедев еще больше возвысил голос. И я вдруг понял, что спорить со стариком бесполезно. За сорок три года Лебедев настолько уверил себя в своей правоте, что разубедить его было бы невозможно. Проще убить, чем убедить.