Час пробил - Виктор Львович Черняк
«Почему, почему»… Все время говорит только о деньгах и дядьках, и больше ни о чем.
«Вот тебе и раз, — усмехнулась про себя Элеонора, — выходит, и мама зануда. О деньгах только в моем положении и не думать. А «дядьки»? Что же, они важны в жизни: любовь, работа, дети, надежды… Куда денешься? У меня к мужчинам только одна серьезная претензия, остальное можно простить: поменьше убивали бы друг друга. Им трудно понять прелести ласки, внимания, испытывать некоторые моральные обязательства? Бог с ними. Но понять: убивать друг друга — путь в тупик, — по-моему, они вовсе не в состоянии».
' Она сменила глаза и провалилась. Часа через два Элеонору было не узнать: яркие глаза, блестящие волосы и улыбка, обезоруживающе беззаботная.
— Мама, мама! Звонили два дяди. Один не назвался. Фамилия другого — Лоу.
«Начинается, — не без досады подумала Элеонора. — Роман. Фаза первая: он с мандолиной у балкона; она, неприступная, прикрывает веером лицо. Фаза вторая: он без мандолины уже в покоях; она по-прежнему с веером. Фаза третья: он не только без мандолины, но и вообще без всего, она без веера. Фаза четвертая: она в слезах, он торжествует, вскакивает на чистопородного скакуна и уезжает в/рыцарский поход за тридевять земель обращать в христианство неверных, а ей на память оставляет слегка потрепанную мандолину и покупает новый веер, потому что старый пришел в негодность — промок от слез. Все. Представление окончено. Так стоит ли звонить, мистер Лоу? Или появились новые обстоятельства по Detentio Low?1 А второй? Кто еще звонил? Харт? Барнс? Розенталь? Или кто-то из новых ночных друзей?»
‘ Дело Лоу (лат.).
ВОСЬМОЙ ДЕНЬ ОТДЫХА
Вы будете стоять?
— Я? Буду.
— Скажите, пожалуйста, что я за вами.
Малюсенький старичок буравит Наташу взглядом недобрых блеклых глаз. Буквально расстреливает из-под густых бровей. Он как бы говорит: «Ну куда это годится? Я — пожилой человек, а вот стою. А всякие там финтифлюшки постоять не могут. Почему?» Всем и всегда недовольный старик. Скверный тип. Вполне может заговорить о том, что воевал, о фронте. Это неприятно: те, кто воевал на самом деле, никогда об этом говорить не станут. Тем более в очереди за билетами. Обратными билетами.
Сегодня состоялся неприятный разговор с Андрюшей. Она сказала:
— Можно я спрошу просто так, без всяких намеков?
— Можно. — Он даже не повернулся, великодушно разрешил потревожить себя.
Андрюша лежал и читал очерк на морально-этические темы, как он сказал, толково сработанный. Автор апеллировал к Вольтеру, Руссо, благородным девицам, доктору Споку, кукушечьим семьям. Он призывал загрузить бабушек, не загружая; развязать руки молодым, не развязывая; создать новый морально-этический климат в семье, оставив все по-старому… Андрей спохватился и обиженно, как будто его оторвали от чего-то чрезвычайно важного, заметил:
— Что ты молчишь? Я жду.
— Андрюша! Ты бы хотел детей?
— Просто так спрашиваешь?
— Просто-просто.
Ей стало неловко. Отчего неловко? Ничего дурного она же не говорила. Он привстал:
— Я и отвечу просто: не хочу. Только обойдемся без «почему»! Пожалуйста. Это может завести нас далеко. Посмотри: море, солнце, горы — красота! Разве этого мало? — Он говорил и не верил. Может, шутил? Непохоже. Неужели он способен на такое? Говорил он. Значит, способен.
Вот, Наталья. Дались тебе эти дети. Испортила настроение. У него было отличное южное настроение. Дети еще когда будут, если будут. А настроение, оно вот, его потрогать можно. Настроение — это сейчас. О сейчас надо больше думать. Что-то уж очень много начали думать о потом.
— Ты чего? Обиделась? Ну, не надо. Я же тебя обожаю. Понимаешь, о-бо-жаю!
— Не нужно меня обожать. — Она подсела к нему, взяла за руку.
«Неужели слезы? Как хорошо отдыхать одному. Сколько раз говорил себе. Сколько раз! Хочешь — спи. Хочешь — пей. Хочешь — купайся. Хочешь — кури. Хочешь — вообще ничего можешь не хотеть. Хорошая? Да. Красивая? Да. Неглупая? Да. (Умная — скорее, недостаток.) Преданная? В рамках отведенного времени — похоже, что да. Ну, чего еще надо? Чего? В самом деле, чего?» — попробовал представить он, и так и не придумал ничего путного.
— Не нужно меня обожать. Обожают фокстерьеров, пуделей, сиамских котов, Демиса Русоса, сливки в шоколаде, грибы в сметане, крабов под майонезом… Относись ко мне хорошо. Я же не говорю: люби меня безумно…
— Тем более что безнадежно уже не получится, — ввернул Лихов.
Наташа шлепнула его по спине. Обняла, поцеловала. Губы у нее были влажные и горячие, как у маленьких детей с температурой под сорок.
День пошел суматошно. Хлопоты с билетами. Потом сорвалась пансионатская экскурсия, на которую они тоже записались. Стихийно возник митинг. Оставшиеся без мероприятия путевочники клеймили культурника позором. Особенно отличился тот маленький седенький, со злющими глазами — из очереди за билетами. Культурник стоял белый как полотно. Когда старичок обвинил его чуть ли не в пособничестве мировому империализму, культурник опустился на стул, облизнул губы и тихо-тихо проговорил:
— Ну знаете, такого я от вас не ожидал. Я двадцать пять лет вожу товарищей отдыхающих в пещеры, и еще никто ни разу меня не заподозрил в этом самом. То есть в том, что вы говорите.
На стуле висел его пиджак с очень широкими лацканами, которые скрывали несколько орденских планок, оставляя лишь разноцветные концы.
Потом Лихов играл на биллиарде. Играл плохо. Его. раздражало, как партнер деловито тер кий перед каждым ударом и фальцетом приговаривал: «Сейчас мы уговорим голубчика. Уговорим, будьте покойны». И действительно уговаривал. Шары сыпались в лузы, как горох.
Оставляя поле брани, Лихов даже не взглянул на результат сражения. Восемь — два! На что же смотреть! Наташа всю игру простояла рядом со столом. «Наверное, жалеет меня?» — размышлял Лихов. Ему было приятно и неприятно одновременно.
На скамеечках, мимо которых они шли к себе из пансионатской биллиардной, сидели двое мужчин: один лысый с птичьим носом в синем тренировочном костюме с эмблемой «Динамо», у другого глаза навыкате, огромный кадык и пожелтевшие от табака усы.
— Что в мире творится, Мих Михалыч! Что творится! Кто сжигает себя, кто голодает до смерти, кто самолеты угоняет. Жуть, — сказал лысый в тренировочном.
Мих Михалыч покрутил ус, вынул свернутую газету из-за пояса, постучал ею по колену и ответил:
— Жуть! И то сказать. Чистейшей воды жуть. Вот, прочел вчера. Газета пишет, а газета врать не будет.
Мих Михалыч сделал такое лицо, что Лихов невольно остановился.
— Что делают, сукины дети! Что делают! Дима,