Час пробил - Виктор Львович Черняк
— Вы повторяете все, что он говорил, слово в слово? — с удивлением спрашивает Элеонора, которая не ожидала услышать от девушки таких откровений.
— Я ничего не присочиняю, ничего. У меня хорошая память, и мистер Лоу говорил мне все это именно такими или почти такими словами.
— Извините! — миссис Уайтлоу меняет позу.
Она устала сидеть прямо, опускает подбородок к столу на сцепленные пальцы красивых рук, смотрит на Лиззи и ду
мает, что примитивных людей в природе нет вовсе: есть только сложные люди и невероятно сложные, н больше никаких.
«Ты для меня никто, никто, понимаешь, абсолютно никто, — начинает Лиззи именно с тех слов, па которых ее прервали. — Я — эгоист и этого не скрываю. Вот что важно. Очень важно. Все эгоисты, но большинство это скрывают. Человек с тайным удовлетворением согласится, когда его обвинят в жестокости, но попробуй упрекнуть его в эгоизме, что тут начнется — бой быков! И такие милые дурочки, как ты, попадаются. Они думают, что злые люди не могут улыбаться так мило, так открыто, так искренне. Запомни, дорогая, именно негодяям удается прикидываться добряками всегда и везде, лучше чем кому-либо». — Девушка встает и начинает переставлять баночки со специями, их множество с различными наклейками и без на огромном кухонном буфете. — Потом он брал меня за руку и говорил: «Не обижайся, ты для меня никто, и все друг для друга никто. Что бы ты ни говорила — я же не обижаюсь».
«Музыка, музыка, — вертится в голове Элеоноры, — интересно, какая музыка доводила до состояния экзальтации человека, который, ничуть не смущаясь, признавался в эгоизме, не крутил, не искал лазеек, а утверждал очевидное: я — эгоист».
— Послушайте! Не могли бы вы сейчас поставить музыку, которую он слушал чаще всего. Например, ту, под которую он что-то шептал.
Они проходят длинным коридором, увешанным старыми полотнами в тусклых рамах, идут в комнаты Лоу. По наружным стенам вьется плющ. Всегда зеленый. В Роктауне тепло почти круглый год, и только в разгар зимы иногда бывает холодно. Теплое дыхание Гольфстрима согревает необыкновенные цветы на клумбах перед богатыми особняками. Пожилые люди в креслах-качалках с утра до вечера сидят у порога своих домов, укутав ноги в пледы. Их выцветшие, с красными прожилками глаза неподвижно смотрят туда, куда уже нет возврата. Это маленький красивый город, город без проблем. Вернее, город с проблемами, запрятанными так глубоко, как могут только богатые люди прятать свои проблемы. Здесь очень чисто, и Элеонора досадует, когда в окно видит карапуза, бросившего бумажку на вымытый специальным уличным шампунем тротуар.
Элеонора стоит в одном из приватных покоев Лоу: огромная квадратная зала, даже две. Большая — гостиная с мягкими креслами и шкурами диковинных зверей на полу,
старинные ружья с причудливой инкрустацией прикладов и лож, с искусными насечками на стволах. Большинство ружей бельгийские, но есть два французских мушкета времен осады Ла-Рошели и испанская аркебуза. Испещренные арабской вязью дамасские клинки украшают стены, в углах стоят кальяны с бисерными чубуками. Меньшая комната — спальная, с потолка на толстой цепи низко свисает большая, начищенная до режущего глаза блеска медная лампа, на которой отлиты гербы каких-то городов или древних дворянских родов. Лампа простая и величественная. Она долгие столетия взирает на самые невероятные трагедии и преступления, и только она, бессловесная и неподкупная, доподлинно знает, что же произошло в комнате Дэвида Лоу прошлой ночью.
Сейчас хозяин в больнице, в чрезвычайно тяжелом состоянии: он никогда больше не сможет ходить из угла в угол, слушая музыку, никогда не сорвет цветок, никогда не подставит лицо каплям дождя… Число таких никогда — бесконечно. Самое страшное, что он не сможет говорить. Больничный врач сообщил это с профессиональным спокойствием, «Что поделаешь, что поделаешь, — повторял он, — десятки тысяч людей обречены на такой недуг. М-да, недавно одного моего пациента полностью парализовало. Знаете ли, мозговой вирус. Ужасно, — абсолютно безразлично заключил он. — Надеюсь, мистеру Лоу удастся совладать с афазией. — И, поймав вопросительный взгляд Элеоноры, разъяснил: — Афазия — скверная штука. М-да. Скверная… Больной видит предмет, знает, что это такое, но не может подобрать нужного слова. Тяжелое испытание для психики. — Произнося этот приговор, врач то стряхивал белую пыль перхоти с пиджака, то рассеянно смотрел на большую зеленую муху, которая, кажется, смотрела на врача и нахально сучила передними лапками прямо перед его носом. — Знаете ли, это когда не можешь вспомнить имя старого друга или знаменитой актрисы — только намного мучительнее». Правда, разговаривая с матерью Лоу, врач нашел все же нечто утешительное в ужасном положении Лоу-младшего: «Хорошо, хоть дыхание не нарушено. Он сможет дышать самостоятельно, без респиратора». «Наверное, это важно?» — спросила у Элеоноры Розалин Лоу, как будто та могла подтвердить или опровергнуть диагноз.
Ложе, на котором разыгралась трагедия, широкое, поверх — тканое покрывало. В комнате светло, два широченных окна образуют стеклянный фонарь, сквозь который свет врывается в комнату. Оба они распахнуты. Свежо. Еле колышутся тяжелые гардины. Окна почти касаются земли. За ними море ослепительно зеленой, аккуратно подстриженной травы.
— Как низко. — Элеонора поворачивается к Лиззи.
Та отвечает, продолжая возиться с радиоаппаратурой и сразу поняв, что имеет в виду Элеонора:
— Никто сюда проникнуть не может, ночью тем более. Вы не видели наших собак? Наверное, их кормили, когда вы подъехали. У нас их три. Три огромных датских дога, три кобеля. В жизни не видела таких злобных псов. По ночам они гуляют без привязи. Оказаться на участке ночью — верная гибель. — Она щелкает каким-то тумблером.
Несколько секунд тишины, потом комнату заполняет необыкновенной красоты музыка, тако!1 Элеонора не слышала никогда. Описывать ее бессмысленно. Обе женщины, замерев в позах, в которых их застали первые такты, стоя слушают. Даже не звуки, а, скорее, то, что они рождают в их душах.
Щелчок — и музыка кончается, лишь горят лампочки на деревянной панели с бесчисленным множеством кнопок и регуляторов да чуть подрагивают тоненькие стрелки шкал.
— Поставить еще? — Лиззи переворачивает черный диск пластинки.
— Нет, — слишком быстро говорит Элеонора, протягивает руку к пластинке, читает название. Она навсегда запомнит имя человека, создавшего