Юрий Козлов - Кайнокъ
— Оставим страхи, щекотания на потом, — перебил Корней Павлович, еще раз поняв, что если его не остановить, он будет говорить до заговенья. — У меня к вам вопрос: как вы попали в женскую группу ленинградок?
Брюсов смутился. Глянул жалобно.
— Некрасиво, конечно… Как Александр Федорович, извините, Керенский… В дамском вагоне… В теплушке, что и того хуже. Но у меня не было другой возможности уехать. Эвакуированных — жуть на станциях. А поездов недостает.
— Где вы с ними познакомились? Встретились?
— В Вологде. Их в вагон сажали… У них узлы, чемоданы… Жалко смотреть. И дети у многих на руках… Я помог. Помогал многим. Как носильщик. И остался. Они не протестовали… Им надо было, чтоб кто-то заботился. Кипяток, провизию… Они ж слабые. После…
— А как вы в Вологде оказались? И вообще, военное время, а вы свободный, странствующий гражданин.
— Я, товарищ Пирогов, войну видел, как вас. Так близко. Под Харьковом. Даже сам немного воевал. Не верите? Два дня с нашими выходил из окружения. Стрелял…
— Воевали?
— Стрелял.
— Так почему вы здесь теперь?
Брюсов понял, откуда интерес к нему, заволновался немного.
— Видите ли, у меня бронхиальная астма. Это записано в документах… Еще проще проверить это… Больше десяти шагов я не пробегу. Какой из меня солдат?.. Хотя, конечно ж, в современной войне, при современном оружии…
Говоря так, он отвел левый борт пиджака, расстегнул внутренний карман, поспешно вынул пачку бумаг, рассортировал их, нужные протянул Корнею Павловичу.
Тот перво-наперво раскрыл паспорт.
«Брюсов Геннадий Львович, 1903 года рождения, г. Харьков, служащий, Харьковским ГОМ, сроком на десять лет, дата выдачи — 21 октября 1936 года».
На следующем развороте повторялось то же самое на украинском языке. Пирогов сличил тексты, оглядел каждую страничку внимательно — нет ли чего!
Вторым документом была серая невзрачного вида книжечка, шесть листиков обыкновенной бумаги — свидетельство о непригодности к службе в армии в мирное и военное время, больше известное под названием «белого билета». Свидетельство было заполнено небрежной рукой, обычными чернилами. Будто кто-то, убедившись в непригодности Брюсова к армии, хотел совсем извести его. Однако печати были четкие. И харьковские.
Отдельно, перегнутое вчетверо, лежало в паспорте медицинское заключение ВТЭК об ограниченной трудоспособности Брюсова Геннадия Львовича. И тоже харьковская печать. Не при-скребешься.
— У вас есть инвалидная книжка?
Брюсов засопел носом. Ответил:
— Нет… Я не пошел в собес… В мои годы, при моей комплекции… Как бы поступили вы?
Пирогов сложил документы стопкой, накрыл ладонью.
— Напишите подробно, как вы из Харькова выехали. Куда. Про Вологду. Как в вагон… Одним словом, о себе подробней.
— Я арестован?
— Я ж вам сказал, напишите о себе. Подробно, пожалуйста. И дождитесь меня у дежурной.
— Значит, арестован. — Брюсов потускнел, понуро поднялся. — Конечно ж, столько вопросов сразу…
Пошатываясь, он пошел к двери. Горе его было так велико, что он словно ростом уменьшился. Широченные брюки его повисли до полу и собрались в гармошку, плечи опустились, спина сделалась выпуклой, покорной.
Пирогову стало жалко его. «Негостеприимно получается», — подумал, провожая взглядом сгорбленную спину. И сразу одернул себя: раскис, а преступный элемент в… дамском платье, как Керенский… как Якитов, из армии дезертирует…
Через минуту вошли к нему секретарь сельсовета и Астанина.
— Нам надо немедленно поселить тридцать семь женщин с детьми. Не выходя отсюда, составьте списки адресов, где возможно какое-то подселение.
Глава седьмая
Разослав девчат по адресам, Пирогов направился на свидание с Василисой Премудрой.
Дом Якитова, старый и не ахти какой просторный, стоял под горой, почти на окраине села. Корней; Павлович отметил эту подробность. Второй примечательностью дома было нагромождение вокруг него стаек, навесов, дровяников и самих дров — несколько поленниц, расставленных и так и сяк, куда ни кинь взгляд. В этом хаосе можно было скрываться от призыва в армию, от милиции и от самой войны до конца дней своих.
Василису Пирогов услышал с улицы. В дальнем из бесчисленных закоулков двора она отчитывала пацанов за баловство и, похоже, за какие-то понесенные убытки, и были те убытки велики, потому что, ругая и стращая виновных, Якитова сама плакала навзрыд.
Корней вошел в калитку, свернул на голос, но попал не в ту щель. Оглядев внимательно пустой закуток между свинарником и поленницей дров и убедившись, что он не обжит, не утоптан, пылен с сотворения Ржанца, Пирогов двинулся дальше.
Двор оказался запущен — дальше некуда. Навоз, щепа, старый бурьян, проросшие лебедой и крапивой бездонные ведра, кастрюли, банки, склянки — все это несло отпечаток священной неприкосновенности и, как ни странно, рождало в Пирогове Чувство покоя. Конечно же, дезертировав из армии, домой Якитов не приходил. Иначе, прячась от людских глаз, наследил бы в пропыленных углах, не утерпел бы… Впрочем, как знать!
Василиса Премудрая (надо ж — прицепилось!) выговорилась наконец и теперь, просто всхлипывая и причитая «невезучая я, разнесчастная я», у Пирогова мурашками спина вздыбилась при этом, — появилась из-за дома.
— Здравия желаю, — сказал Корней Павлович, чуть кланяясь и не спуская глаз с ее заплаканного лица.
Она не испугалась постороннего, не вздрогнула при виде его форменной одежды, кубарей в петлицах и револьвера на боку. Она не боялась его. Значит, нечего бояться, решил Пирогов, Якитов не дома скрывается. Где же? В горах? В горах и тайге? Лето теплое, сухое. Жилья по склонам гор — как в городе. И больше сине. Но корову… Корову мог и он… Ему здесь все до гвоздя знакомо.
— Здравствуйте, — повторил он не так официально. — Я к вам по двум делам сразу.
Он мог бы сказать — по трем, но третье было особого рода, и до времени о нем лучше помолчать.
Василиса уголком платка вытерла слезы.
— Зашли бы в избу, — сказала печально и первая на крыльцо ступила, сутуловатая от переживаний, непосильных хлопот.
«Трудно ей без мужика-то, — отметил Пирогов. — Не приспособленная самостоятельно жить. Верно, за его спиной как за стеной привыкла… А стена-то…»
По избе ходили куры. Они были на кроватях, на столе вокруг большой глиняной посудины, на комоде. Белые, зеленые с крапинками липкие «пятаки» виднелись везде, где прошла, суетилась, гребла лапами грязная стая эта.
— Кы-ыш! — закричала Василиса, замахиваясь на кур. С суматошным кудахтаньем они бросились врассыпную. — Господи, ну да что ж такое деется?!
— Вы держите кур в доме? — удивился Пирогов. — У вас же усадьба такая! Пристройки повсюду.
— Пристройки? — переспросила Василиса, и Пирогов понял, что сморозил глупость. — Пристройки, говоришь. А корова? Где корова моя? Тю-тю корова. Слизнули. Умыкнули из сараюшки. Из стайки. Из пристройки… Понимать? С ограды увели. Пока вы с девками шатуна праздновали, бандиты по деревне только что не с гармошками разгуливали. Зачем вы здесь поставлены? Нет, скажи мне, зачем? Им скажи, анчуткам, зачем пока их отец кровью на войне умывается, милиция в тылу хлеб ест. Скажи, как им теперь жить. Раньше хоть животики обмануть было чем — плеснешь молочка в толчонку, и уже для вкуса, для здоровья малость какая есть. Как теперь быть им? Помрут ведь. А я на себя руки наложу.
— Перестаньте, — прикрикнул Пирогов. Анчутки на голос появились в распахнутой двери. Неумытые смугляшки были по-взрослому озабочены и решительны. Корней Павлович убавил тону. — Перестаньте, прошу вас. Всем нынче нелегко. Вам труднее, чем мне, но ведь и я не праздную шатуна, как выразились вы. Много обиженного народа, потому что для кого война, а для кого и мать родна… — Вспомнился странный разговор Усольцева о героях и дезертирах, едва не сорвался с языка: такие, мол, наши дела, но сдержался вовремя — чего душу травить, в ней и так здорового места не осталось. — Мы ищем корову. Ищем. Возможно, скоро найдем. А не получится, пойду в райисполком, буду просить для вас помощь.
Больше обещать было опасно. Оглянувшись на анчуток, Корней Павлович подмигнул им: здорово, орлы. Те засмущались, попятились и скрылись с глаз.
— Прошу прощения, я случайно услышал вас с улицы. У вас какое-то новое горе? — спросил Пирогов у Василисы.
— У кого оно нынче счастье-то?
— Но мне показалось… Что-нибудь с Федором? — схитрил, сам удивляясь, как ловко получилось у него.
Она промокнула слезы.
— Давеча говорю мастеру: позволь на анчуток глянуть сходить, они ж ведь малые совсем, одни, а он уперся: этак все разбежитесь, кто работать будет… Я — свое, он — свое. Судом страшшал. Я говорю: хочь в тюрьму, если совесть у тебя верблюжья. И ушла. Пушшай судят.