Татьяна Степанова - Темный инстинкт
— Что же их так долго нет? Ведь их еще утром забрали.
Вадим, успокойте меня, ведь их.., не могут там оставить?
Ведь это противозаконно, вот так ни за что задерживать?
— Конечно, противозаконно. Никто этого сделать не посмеет, — угодливо поддакивал Кравченко: ему хотелось послушать рассуждения «яппи», неожиданно оказавшегося таким оперным знатоком.
«Как мы еще плохо вас знаем, — думал он. — А каждый тут замочек с большим секретом. Вот и Пит тоже. Серега его коммивояжером простым представил с чудаковатым хобби, наглецом, презирающим быдло. А ты.., ишь ты, и вправду „право имеешь“, как папаша Достоевский говаривал. С таких-то высот презирать можно: Глюк, Кальцабиджи, античная опера.., надо хоть в словарь заглянуть, кто такие, а то сидишь как с суконным рылом тут».
— А мне все же больше по душе «Орфей», Петька, — Майя Тихоновна даже ладонь приложила к необъятной груди, выражая тем самым степень своей приязни. — Это его величайшее творение, наверное. Как там у Пушкина?
«Когда великий Глюк явился и открыл нам новые тайны…» Божественная гармония. Как жаль, что никогда не представится нам возможность услышать его в исполнении Андрюши-бедняжки. А он ведь так мечтал… Мариночка, тебе что-нибудь дать? Может.., кофе сварить покрепче?
— Я с утра на таблетках, — голос Зверевой прозвучал неожиданно зло. — Мне ничего не нужно, благодарю.
— Орфей спустился в ад, — Новлянский поджал бескровные губы. — Впрочем, говорят, эта опера приносит несчастье. Я читал об этом где-то. Суеверия, конечно, но…
Может, и к лучшему, что все так вышло.
— Что? — Зверева резко обернулась к нему. — Что ты хочешь сказать, Петя?
— Лучше для всех нас, — Пит потупился, — что «Орфей» никогда не существовал для нас даже в проекте.
— Несчастья, Петюша, не нуждаются в приметах, — вздохнула Майя Тихоновна. — Они просто сваливаются на голову, как кирпичи, — и все. Приметы, суеверия — это, знаешь ли.., так, забава утомленного или совершенно не развитого ума. В наше время из нас выбивали всю эту мистику буквально с пеленок. И очень простым способом: пионерское детство, сбор металлолома, ударные темпы, комсомол, Кодекс строителя коммунизма чтоб от зубов отскакивал. Я в Гнесинское поступила в шестьдесят седьмом и в первую же сессию завалила знаете что? Историю партии.
Сейчас и представить-то дико, а тогда.., чуть не отчислили.
Зато потом из меня такая зубрила вышла, даже в ущерб специальным предметам я всю жизнь на эту идеологию налегала. А в результате артиста-то из меня не вышло, только ремесленник. Но зато мистики вашей ну ни на грош не осталось. Все вытравлено: полнейшее безбожие и безверие и остолопнейший атеизм — вот мой удел. Может, через него подольше сберегу сердце.
— А к гадалке отчего ж вы тогда ходите, Майя Тихоновна? — усмехнулся Новлянский и покосился на Кравченко, словно приглашая поучаствовать в разговоре.
«К бабуле Мещерского, что ли? — встрепенулся тот. — Выходит, они с певицей на пару туда…»
— Исключительно ради любопытства, Петюша, — толстуха махнула рукой, открещиваясь словно черт от ладана. — Я не верю ни единому ее слову и…
— И напрасно, Майя Тихоновна, вы так кичитесь своим безверием, — Пит теперь словно наслаждался тем оборотом, который приняла беседа. Даже бледные щеки его вдруг порозовели, точно он хватил стакан хорошего вина. — Может, грабите вы себя в чем-то самом главном.
Ведь все великие люди хоть немножко, а были мистиками.
А уж музыканты… Правда, каждый шел к вопросам веры своим путем, — он снова покосился на Кравченко.
А тот с усилием напряг память и — а, была не была! — выдал:
— Моцарт был масон, кажется? И градус имел немаленький?
— Кажется, кажется. Но еще большим мистиком был Бах. Тот даже в имени своем искал промысел божий. Если озвучить его немецкую фамилию ВАСН нотами через их буквенное обозначение, то это даст вот что, — Новлянский, сорвался с места, прошел в кабинет своего отца и взял на пианино «тусклый» аккорд. — Получается: си бемоль, ля, до, си — а это в музыке «фигура креста». Бах считал это чем-то вроде своего предопределения, РОКА. Мы с Димкой это однажды подробно обсуждали. Он даже хотел основательно заняться разбором последней головоломки Баха — «Искусство фуги», но…
— Постыдились бы с людьми так обращаться! — громко заметила вдруг Александра Порфирьевна. Она давно уже вошла в гостиную и вроде дремала в кресле, да, видно, вполглаза. Все с удивлением уставились на нее. — Да! Постыдились бы. У парня такое горе — семью потерял, ребенка-крошечку, только-только отходить начал, а его хватают средь бела дня и волокут в кутузку, — Александра Порфирьевна смотрела на Звереву, словно испрашивая ее одобрения. — Лучше б того пьяного шоферюгу посадили, который его жену с ребеночком переехал! Так ведь нет, не дождешься от них справедливости.
— Тот шофер погиб, тетя Шура, — сказал Новлянский. — В той же самой аварии. Да.., и тут судьба сама распорядилась. Ничего не поделаешь. РОК. А на чем это я остановился?
— На том, что у каждого свой крест. Даже у Баха. — Зверева зябко поежилась. — Дует что-то из окна. Вадим, будьте добры, там на перилах мой жакет. Если вас не затруднит, принесите, пожалуйста.
Кравченко вышел на террасу-лоджию. Отыскал требуемую вещь — жакет лежал на плетеном кресле. И вдруг не удержался, поднес к лицу, вздохнул запах — слабые духи, чуть приторные, наверное, итальянские, крашеная шерсть и женский пот — вот чем пахнут гении. Послышалось низкое глухое ворчание: бультерьер Мандарин, задремавший под летним диваном, высунул красноглазую морду и теперь скалился.
— Вам что надо? — на террасу из музыкального зала вышел Георгий Шипов.
— Ничего. Вот Марина Ивановна просила свой жакет.
— Я сам ей отдам, — Шипов протянул руку.
Кравченко, пожав плечами, вручил ему вещь. В гостиную они вернулись вместе. Шипов подошел к вдове своего брата и бережно укутал ей плечи.
— Спасибо, Егорушка. Ничего нового?
— Я звонил сторожам. Обещали дать знать, когда они будут возвращаться. Можно я тут присяду, Марина Ивановна?
— Садись-садись, — Зверева подвинулась в угол дивана.
Но Шипов сел на диванный валик рядом с ней и положил руку на спинку, словно хотел отгородить певицу от всех собравшихся в гостиной.
— А самым большим мистиком из русских композиторов, — Новлянский после паузы, в течение которой он внимательно следил за мачехой, продолжил свое повествование, — был, конечно, Чайковский. Марина, помнишь, как мы его Библию с тобой читали?
Зверева машинально кивнула.
— У Марины Ивановны в коллекции хранится одна из библий Петра Ильича с его собственными пометками, — вполголоса сообщила Кравченко Майя Тихоновна. — Остальные его библии в клинском музее, а эту Мариночке Нуриев подарил.
— Я запомнил там одно место, подчеркнутое Чайковским в Книге Исайи. — Новлянский прикрыл глаза и прочел наизусть:
— «Каждый пойдет, блуждая, в свою сторону, и ничто не спасет тебя». Там на полях против этих слов стояло несколько восклицательных знаков. Марина, помнишь? Видно, эта фраза его глубоко задела.
— Ну, догадаться-то нетрудно, что его задело, — усмехнулась Майя Тихоновна. — «Блуждать» — то и Петру Ильичу доводилось. Грехи молодости, и не только молодости… Он бы лучше по своим лакеям поменьше вздыхал и томился — по всем этим Евстафиям, Алешенькам Сафроновым, Осечкам Котикам, вот что! И поменьше бы с братцем своим Модестом в письмах откровенничал насчет этих своих склонностей. — Она зло прищурилась. — А то жену вон до сумасшедшего дома довел. Жена Чайковского Антонина Милюкова, — сообщила она Кравченко, — кстати, брошенная им на второй месяц после свадьбы, страдала сильнейшим эротическим бредом. Представляете? Прямо нимфоманкой была, а все из-за того, что…
— Майя, я прошу тебя, — Зверева откинула голову, коснувшись затылком руки Шипова-младшего. — Не будем сейчас это обсуждать.
— Ну конечно, правила гению не писаны! Гению позволено все! Нет уж, не все, дорогие мои. А то мистицизммистицизм! Что ж, и Библией зашуршишь, когда грехи за ноги на тот свет потянут, — аккомпаниаторша тяжко засопела.
— А я думаю, напрасно к юбилею Петра Ильича опубликовали всю эту его интимную переписку с братом Модестом. Зря, — Новлянский поморщился, — выдумали тоже — «Гений без купюр»! А может, как раз гений, как никто, нуждается в этих самых купюрах относительно своей частной жизни. Быдлу совершенно необязательно знать те подробности, которые гений при жизни своей считал необходимым скрыть. Мало ли кого он любил, с кем жил, о ком страдал, что ему нравилось, что не нравилось? Не ваше собачье дело, на то он и гений. А теперь каждый волен прочитать все это сокровенное, тайное и потом глупо, сально ухмыляться, пошлить, презирать и лицемерно жалеть его за «слабости». — Новлянский подался вперед. — А виноват в попустительстве этому интимному стриптизу в первую очередь брат Чайковского. Все письма такого рода он должен был сразу же сжечь — если был мужчиной, если любил брата. А не хранить их, чтобы каждый потом мог копаться в этом грязном белье и судить о том, чего понять ему не дано! Сжечь — и поставить крест на всех сплетнях.