При попытке выйти замуж - Малышева Анна Жановна
— Статья про премьера, да, та самая… не знаю… нет, главное, что Мохов не знал и сегодня на редколлегии сказал, что… что? A-а, не думаю, вряд ли, да, он сказал, что хочет извиниться перед премьером, а руководство издательского дома… ну, кто-кто? Серебряный, конечно, но озвучил Кувалдин, так вот, пригрозили всем сотрудникам, что типа не подписывайте или в противном случае пеняйте на себя. Представляешь, какие сволочи?! Да, сошлись на анонимный источник в редколлегии. Нет, в редколлегии, а не в редакции. Хорошо. Ну, так и напиши: «на сотрудников оказывается давление». А что? А что такого? Ладно, целую, пока.
Сережа горько вздохнул и спросил испуганно:
— Кому это ты звонила?
— Светке Мухиной из «Интерфакса», — ответила Саша. — А что?
— А у тебя не будет неприятностей? — заботливо поинтересовался Сережа.
— Будут, — уверенно пообещала Саша и тяжело задумалась. Через пять минут она подняла голову и заметила томящегося Сережу.
— Ой, извини, я про тебя забыла, — недовольно сказала она. — Никуда не торопишься?
— Нет-нет, не волнуйся, — горячо заверил Сережа. — Я ничем не могу тебе помочь?
Саша не ответила.
В кабинет влетел Сева Лунин.
— Давненько я не получал такого заряда бодрости. — возопил он. — Интереснейшая редколлегия, доложу я вам. Блеск!
— Скорее — жуть, — отозвалась Саша.
— И это тоже. — Сева сел за стол и запечалился. — Меня давеча в «Сегодня» звали, а месяца два назад — в «Коммерсантъ». Вот я и думаю — не сменить ли мне олигарха?
На пороге показалась искривленная в стиле Пизанской башни фигура Гуревича — музыкального обозревателя «Вечернего курьера».
— Э-э-э, такие шумовые эффекты, — проскрипел он, — вносят реальный дискомфорт. Позвольте поинтересоваться, э-э-э, что явилось причиной такой, э-э-э, какофонии?
Сева уперся в Гуревича тревожным взглядом, но до ответа на идиотский вопрос не унизился, а вместо этого, перегнувшись через стол, схватил коробку печенья, принесенную Сережей, и передал ее Саше. Она, тоже не говоря ни слова, положила коробку в ящик стола и заперла его на ключ. Вся эта пантомима означала буквально следующее: Пьер Гуревич, авангардист и эстет, был хорошо известен соратникам по журналистской деятельности своей скаредностью и прожорливостью одновременно. Деньги, заработанные нелегким творческим трудом, он предпочитал не тратить никогда и ни на что. Обстановка «Вечернего курьера» к этому располагала — в отделах всегда было чем поживиться.
— Там, э-э-э, кусочек, там — э-э-э, глоточек, — говорил он, — много ли художнику надо?
Проблема состояла в том, что художнику было надо много. Практически — все. Все то, что корреспонденты, стажеры и референты отделов покупали «к чаю», поедал один Гуревич, причем делал это с фантастической скоростью. Он никогда не предупреждал о предстоящем налете, не просил еды и якобы не проявлял к ней никакого специального интереса. Он заходил в отдел «пообщаться с коллегами» и за разговором кусочек за кусочком, бутербродик за бутербродиком съедал все, после чего моментально утрачивал интерес к беседе и, скупо поблагодарив за «э-э-э, милейшее гостеприимство», переползал в соседний отдел. К концу своей гастрономической прогулки Гуревич розовел, теплел глазами и живот его чудовищно раздувался. Хорошел ли он при этом? Ни в коем случае! Во-первых, потому, что это было в принципе невозможно — улучшить, подправить и хоть сколько-нибудь усовершенствовать музыкального обозревателя не смог бы ни один стилист и даже, пожалуй, ни один пластический хирург. Пьер Гуревич — тощий, кривой, патлатый, рыжий и оборванный — являл собой безнадежно законченный образ.
Судорожная попытка Севы уберечь печенье была вызвана не жадностью, а заботой о красоте Пьера Гуревича, которому, как уверял окружающих Сева, вредно мучное, рыбное, мясное, кислое, сладкое, жидкое и рассыпчатое и полезно треснуть хорошенько по голове, а потом еще и еще и выгнать эту гадину вон.
— Ко мне ходят посетители, — терпеливо объяснял Сева, когда его спрашивали, за что он так не любит Гуревича. — Я им втираю, что у нас солидная респектабельная газета, практически лучшее общественно-политическое издание страны; что у нас работают первоклассные журналисты. Они приходят и встречают в коридоре эту образину. Да ладно бы в коридоре! Он же, паскуда, так и норовит вломиться к нам в отдел! И еще, гнида, речи произносит, всякие свои «э-э-э… тупологизмы». Ну? Посетители сначала долго тошнят-ся в туалете, потом пьют валерьянку, потом деликатно спрашивают: «Что это было?!» — а я вынужден отвечать: «Это обозреватель нашей газеты». Какая, к ядре-не фене, респектабельность?
Гуревич, до которого регулярно доходили слухи о Севиных высказываниях, держался стоически и окатывал Севу ледяным презрением.
— Графоманы… э-э-э… — говорил он, — в силу своих, э-э-э, весьма ограниченных интеллектуальных потенций не в силах оценить… э-э-э, высокое художественное творчество Да, зависть, господа, это так не-эстетично.
Вот и сегодня, проводив глазами вожделенное печенье, Гуревич обиженно засопел, но не ушел, а с размаху плюхнулся на стул у двери. Он слишком симпатизировал Саше, чтобы обижаться на Севу.
— Концептуально я, э-э-э, готов солидаризироваться с нашими властителями, — перешел на фальцет Гуревич, — но протестует разум.
— О-о! — Сева взвыл и схватился за голову. — Я ухожу. Когда твой приятель очистит помещение, позови меня, я буду в «политике».
Гуревич дрыгнул ногами и, поудобней усевшись на столе, принялся загребать ими наподобие снегоуборочной машины. Сева, проходя мимо, угодил в центр ловушки и, споткнувшись о правую ободранную кроссовку Гуревича, с грохотом рухнул в коридор. Гуревич удовлетворенно крякнул и прикрыл дверь, чтобы ужасающие по своему напору Севины проклятья звучали не так громко.
— Пьер, ты не прав, — вздохнула Саша, — зачем ноги-то распускать?
— Лучше — распущенные ноги, чем распущенность вообще, — высокопарно ответил Гуревич. — Ты подписываешься?
— Конечно! А ты?
— В процессе обдумывания. — Гуревич придал своему лицу глубокомыслие. — Есть несколько аспектов…
— Иди на фиг! — взвыла Саша. — Одумаешься — приходи.
Гуревич обиженно сполз со стола:
— Обидеть художника может каждый.
— Примешь правильное решение — печенье дам, — пообещала Саша.
— Ага, э-э-э, подкуп, значит? Предложение оскорбительное, но убедительное, — с голодной дрожью в голосе подытожил Гуревич и ушел.
Тут и Сережа очнулся:
— У нас, я помню, была похожая ситуация…
— Сереж, — Саша посмотрела на него умоляюще. — Не мешай, а?
В коридоре опять послышался шум, Севины крики, и в отдел вальяжно вошел Майонез. Окинув Сережу критическим взглядом, он обратился к Саше:
— Значит, так, Митина, никаких подписей ни под какими воззваниями мы ставить не будем. Наш отдел — вне политики, и ты это должна понимать.
Саша, насупившись, молчала.
— Ни-ка-ких! — Майонез сел за стол. — У нас сейчас не тридцать седьмой год.
— Вот в тридцать седьмом как раз таки ничего и не подписывали, — пробормотала Саша.
— Хватит! — Майонез стукнул кулаком по столу. — Если подпишешь, ищи себе другое место работы.
Сережа смертельно побледнел, вжался в кресло, но, будучи истинным джентльменом, собрался с силами и бросился на защиту любимой девушки:
— Саша — прекрасный журналист, Александр Иванович. Вам такого вовек не сыскать.
— Ничего, сыщем как-нибудь. — Полуянов отмахнулся от Сережи и ушел к себе.
А через пару минут коридор наполнился оглушительной музыкой и по селектору всех пригласили в конференц-зал для торжественного выпивания шампанского.
— Сереженька, извини, солнце, но мне пора. — Саша чмокнула его в щеку и выскочила в коридор. Сережа смущенно заулыбался, погладил поцелованную щеку рукой и устремился за ней:
— Так я, собственно, тоже пойду туда, тоже шампанского выпью. — Саша не обернулась, и Сережа жалобно закричал ей вслед: — Саня, Санечка, я чего приходил: ты Новый год где встречаешь?