Пойди туда — не знаю куда - Виктор Григорьевич Максимов
— Любовь Ивановна, — сказал он, — вы не смогли бы зайти к нам в редакцию, ну, скажем, в понедельник?
— Что, есть новости? — встрепенулась Василиса.
— Подходите часам к одиннадцати, я буду ждать вас, — ушел от ответа старший лейтенант.
Одному Богу ведомо, что передумала Василиса за эти полтора дня! Обе ночи она почти не спала. Ворочалась, вздыхала. Под утро в понедельник ей приснилась огромная чужая гора. На вершине ее, задрав седую морду в звездное небо, сидел серый матерый волчара. Он не выл, а пел на луну, и песня была тоскливая, берущая за душу, только не наша, не русская. «Это он о своей волчице тоскует, Василисушка», — прошептал совсем близкий, волосы от его дыхания шевелились, Царевич. «Куда же она запропала, Иванушка?» — спросила Василиса, хватаясь за грудь. «Убили ее, радость моя. Солдатик из баловства выстрелил да прямо в сердце и попал. Только недолго он радовался, солдатик этот…» — «И его убили?» — ахнула Василиса. «Хуже! — ответил Царевич. — Расчеловечился он. Маленький-маленький стал, серенький. Упал вдруг на четвереньки и побежал быстро-быстро, только трава зашуршала…»
Сон был какой-то странный, вроде бы и не очень страшный, но нехороший.
— Раз за спиной стоит и личности не кажет, — пояснила Капитолина, — значится, и нету его на эфтом свете. Точно тебе говорю.
Грунюшкин оказался совсем еще молодым человеком в джинсах, свитерочке и адидасовских кроссовках.
— Никаких у меня особых новостей для вас нет, Любовь Ивановна, — покраснев почему-то, сказал старший лейтенант. — Вот, в Ханкалу чеченцы привезли…
Грунюшкин положил на стол кожаную полевую сумку Царевича, обгорелую, без ремешка.
— Узнаете?
— Узнаю, — похолодела Василиса. — Это его отца, Николая Николаевича, сумка. Еще военная… Где ее нашли?
— Точно неизвестно, — опустил глаза Грунюшкин, — кажется, там же, под Арчи-Юртом…
Грунюшкин сказал Василисе неправду. Полевую сумку капитана Царевича еще 1 августа обнаружили на минном поле, в трех километрах от селения Ачхой-Мартан, у кисло дымящейся воронки. От того, кто нес ее в руке, осталось лишь окровавленное тряпье.
— Мы тут все решали, кому отдать, — сказал старший лейтенант, — но там тетрадка. Стихи, записи. И много про вас… Мне кажется, Эдик очень любил вас…
— Любил?! — вздрогнула Василиса.
Тетрадка была та самая, с цитатой из «Хаджи-Мурата». Приехав домой, в Кирпичный, Василиса с бьющимся сердцем принялась листать покоробленные от сырости, обугленные по краям страницы. Это был не дневник, а, скорее, записная книжка, где черновые наброски статей, фразы, мысли перемежались стихами. Самое последнее стихотворение было написано за день до отъезда Царевича в Чечню. Называлось оно «Хождение по мухам»:
Странен сей мир, где меня уже нет, где существо мое стало словами… Машет пустыми пиджак рукавами. Левый карман, где лежал партбилет, ноет… Пытаясь вернуться назад, бродит моя одежонка кругами по опустевшей квартире. Хрустят мухи сухие под сапогами.Трижды перечитав эти совершенно непонятные ей стихи, Василиса вдруг расплакалась, что с ней случалось крайне редко, а если уж быть совсем точным, второй раз в жизни. Вот так же — по-бабьи, навзрыд — разревелась она после того неожиданного звонка Дианы Евгеньевны, сообщившей Василисе, что у Эдуарда есть живая, как она выразилась, жена и что жена эта, дружочек мой, ожидает от Эдуарда ребенка, и ради Бога, ради всего святого, если это святое для вас, Любовь Ивановна, имеет хоть какое-то, хоть чисто символическое, значение…
Нет, это был воистину черный понедельник! Вечером по НТВ (телевизор Василиса смотрела теперь ежевечерне, жадно, все новости подряд, перещелкиваясь с программы на программу), так вот, в тот вечер опять говорили о журналистах, погибших в Чечне. Последним ведущий назвал капитана Царевича. У Василисы выпала чашка, когда прозвучала его фамилия. Тут же трясущимися от волнения руками она набрала домашний номер полковника Дементьева, главного редактора газеты, в которой она побывала утром. Выслушав звонившую, полковник в сердцах выругался:
— Это сарафанное радио какое-то, а не информационная программа! Совершенно еще неизвестно, кто там подорвался на этой проклятой мине!..
— На мине, на какой еще мине, Господи?! — вскрикнула Василиса.
А на следующий день в поселковом магазине она встретила Диану Евгеньевну с кружевным траурным платком на голове. Мама Эдика, заметно постаревшая, осунувшаяся, держалась тем не менее с прежним достоинством.
— Ах, это вы, голубушка, — щурясь, вздохнула она. — Вот видите, как все вышло.
— Но как же так, ведь ничего же не выяснилось?
— Вы о чем это, дружочек?
— О нем, об Эдике…
— Что значит «не выяснилось», милочка моя?! Вот уже месяц, как я получила похоронку…
— А тело?! Никто же не видел его… мертвого! Откуда вы знаете…
— Знаю! — сухо прервала Василису Диана Евгеньевна. — Чувствую своим материнским сердцем… Позвольте, Глотова, пройти, у меня там очередь за капустой занята…
Боже милостивый, а может быть, любовь — это и есть, когда вот так вот, до бесчувствия?!
Итак, надежд практически не было.
Обдуло листья, выпал снег, пухлый, как подушка, в которую были выплаканы ее ночные слезы. Василиса замкнулась, подурнела, похолодела взором. В январе звонил Глеб Орлов, тот самый, спущенный ею с лестницы гонщик по вертикали.
— Может, вернешься, я пить бросил? — робко предложил он.
Василиса молча положила трубку.
Она пристроилась торговать книгами с лотка. Однажды — было это, если не ошибаюсь, у ДК Ленсовета в начале марта, — я стал невольным свидетелем такой вот сценки. Копавшаяся в стикерсах, то бишь в альбомчиках для расклеивания, дама в шубе предъявила претензию курившей «Беломор» Василисе:
— Да что это у вас все аладдины да миккимаусы?! А где же стикерс наш, отечественный?
— Не сегодня завтра ждем, — отбрила моя героиня. — Вот именно, что отечественный, глубоко патриотичный.
— По какому произведению?
— По роману Л. Н. Толстого «Война и мир».
— Позвольте! —