Энн Перри - Пожар на Хайгейт-райз
Когда Клеменси рассказала об этом доктору Шоу? Или, может, тот каким-то образом сам про это узнал? Может, только тогда, когда ее деньги кончились и между ними возникла серьезная ссора? Или, возможно, он поступил умнее и притворился, что согласен с ее действиями… Нет! Если Шоу скрыл свои истинные чувства и намерения, это должно было произойти потому, что он все еще полагал, что у нее пока остается значительная часть тех денег, достаточно много, чтобы оправдать ее убийство и сохранить их.
Томас бросил взгляд через головы двух беседующих женщин в ту сторону, где по-прежнему стоял Шоу – тот улыбался и кивал, беседуя с Мод Далгетти. Он выглядел очень напряженным; плечи распрямлены, натягивая ткань пиджака, словно он был готов в любой момент броситься в схватку, бить кого-то кулаками, прыгая то вперед, то назад, делать что угодно, лишь бы выпустить пар, излить наружу скопившуюся в душе дикую злобу. Питт не слишком верил, что ему всегда удавалось сдерживать свой темперамент, так что Клеменси, которая, должно быть, очень хорошо понимала все выражения его лица, все перемены его голоса, все жесты, не могла не оценить должным образом силу его гнева и злобы и, таким образом, понять – по крайней мере, отчасти, – какая над нею нависла опасность.
Что Клеменси должна была думать и чувствовать, когда Джозайя Хэтч провозгласил, что в их церкви будет установлен витраж, посвященный памяти покойного епископа и представляющий его чем-то вроде одного из раннехристианских святых? Какая мерзкая ирония судьбы! Каких усилий ей стоило тогда промолчать? А она ведь промолчала. Объявление было сделано публично, и если бы Клеменси хотя бы полунамеком дала понять, что ей известны некие гнусные тайны, ее бы точно выслушали – она все же была членом этой семьи, – даже если бы не до конца ей поверили.
Можно ли быть уверенным, что все хранят полное молчание… о заговоре?
Питт оглядел всю столовую, все мрачные, хмурые лица. Все находились в грустном и подавленном настроении в полном соответствии с происходящим. Клитридж нервный и встревоженный; Лелли все старается сглаживать острые углы и неловкости и еще суетится вокруг Шоу. Паскоу и Далгетти тщательно избегают друг друга, но по-прежнему пребывают в бинтах, которые топорщатся из-под их траурных костюмов; щека Далгетти все еще в швах и прикрыта пластырем. Мэтью Олифант что-то тихо говорит – слова утешения, жест ободрения. У Джозайи Хэтча лицо совершенно бледное, кроме тех мест, где его исхлестал ветер; Пруденс теперь несколько расслабилась, не то что раньше, ее страх исчез. Анжелина и Селеста молча злятся. Латтеруорты пребывают сами по себе, социально отделенные от остальных…
Нет, Томас не мог поверить в какой-то заговор этих совершенно разных людей. Слишком многие из них никак не были заинтересованы в охране репутации Уорлингэмов. Далгетти был бы просто счастлив и с удовольствием распространял бы столь потрясающе скандальную историю, развивая свои мысли насчет абсолютной свободы слова в противовес установленному порядку – хотя бы только для того, чтобы позлить Паскоу. А Эймос Линдси с этими его фабианскими симпатиями к социализму, несомненно, лишь долго и громко смеялся бы по этому поводу и не стал бы делать из него никакого секрета.
Нет, это точно, ни единого слова не прозвучало в ответ на объявление об установке этого витража. И все планы начали осуществляться, начался сбор средств, закуплено стекло, приглашены художники и стекольщики. Пригласили и архиепископа Йоркского, чтобы тот его освятил, и на этой церемонии присутствовал бы весь Хайгейт и половина священнослужителей Северного Лондона.
Питт отхлебнул кларета. Вино было исключительно хорошее. Старый епископ, должно быть, завел себе просто замечательный винный погреб, равно как и все прочее. Десять лет прошло с его смерти. Доля Теофилиуса исчезла, но от наследства оставалось еще вполне достаточно, чтобы воспользоваться им для этого начинания, которое на самом деле было для Селесты и Анжелины не более чем долгом перед покойным отцом.
Витраж в память епископа Уорлингэма, должно быть, стоит немалых денег и, как утверждают в семье, в какой-то мере должен продемонстрировать огромное уважение, которым епископ пользовался в Хайгейте. Следовательно, его изготовление должно было осуществляться за счет общественных средств, собранных по всему приходу и поступивших от разных других людей, кто сохранил о нем такую светлую память, что теперь желает внести в это свой вклад.
Интересно, кто все это организовал? Селеста? Анжелина? Нет, это был Джозайя Хэтч! Конечно, это был он. Такое крупное общественное предприятие, да еще и связанное с такими деньгами, вряд ли можно было оставить на усмотрение этих пожилых дам. Кроме того, все выглядело бы гораздо приличнее, если бы инициатива исходила не непосредственно от самой семьи. Стало быть, оставались только два зятя – Хэтч и Шоу. Хэтч – помощник церковного старосты и испытывает огромное уважение к памяти епископа, даже большее, нежели дочери последнего. Он истинный духовный наследник покойного.
Да и в любом случае сама мысль о том, что Стивен Шоу станет принимать участие в подобной затее, представлялась совершенно нелепой. Очень уж сильно он не любил епископа еще при его жизни, а теперь, узнав про истинный источник его немалых доходов, он, будучи повседневно занят лечением жертв этой гнусной жадности, должен ненавидеть покойника еще сильнее.
Питт раздумывал над тем, что именно Шоу мог ответить Хэтчу, когда тот попросил его внести свою лепту при сборе средств на витраж. Это наверняка был весьма примечательный момент: Хэтч, протягивающий руку, прося денег на мемориальный витраж, представляющий епископа святым; и Шоу, только что узнавший, что богатство епископа основано на бедственном положении тысяч несчастных, даже на эксплуатации и смерти многих из них, а еще и о том, что его жена недавно раздала все полученные в качестве наследства деньги до последнего пенни, чтобы хоть немного поправить положение этих бедняков, которым было причинено столько зла.
Сумел ли Шоу при этом сдержать свой темперамент? И острый язык?
Томас снова посмотрел через толпу на энергичное лицо этого вспыльчивого, иногда даже неистового человека, всегда безжалостно-честного.
Несомненно, не сумел.
Шоу одной рукой барабанил по столу, в другой высоко держал бокал с вином. Разговоры постепенно стихли, и все повернулись к нему.
– Леди и джентльмены, – начал доктор четким и звенящим голосом. – Мы собрались здесь сегодня по любезному приглашению мисс Селесты и мисс Анжелины Уорлингэм, дабы почтить память нашего усопшего друга Эймоса Линдси. И сейчас будет уместно сказать несколько слов о нем, чтобы все вспомнили, каким он был.
Кое-кому в столовой явно стало неуютно, и они задвигались, перемещая вес тела с одной ноги на другую; заскрипел китовый ус корсажей, зашуршала тафта, скрипнули чьи-то подметки, кто-то шумно выдохнул.
– Викарий говорил о нем в церкви, – продолжал Шоу, чуть повысив голос. – Он восхвалял его добродетели, его положительные нравственные качества или, возможно, более точным будет сказать, что он зачитывал обычный список добродетелей, который положено приписывать покойным. И при этом никто не возражал, не говорил: «Ну, конечно, это не так, он таким совсем не был». – Он чуть выше поднял свой бокал. – А вот я так говорю! И предлагаю выпить за память человека, каким он был в действительности, а не за вычищенное, выхолощенное и обезличенное его подобие, лишенное всех его слабостей и, таким образом, всех его побед и достижений.
– Нет, вообще-то… – начал было Клитридж, резко побледнев и явно намереваясь выступить вперед и прервать говорящего чисто физическим образом или хотя бы высказать какой-то протест, какие-то возражения в надежде, что Шоу не станет продолжать в том же духе, что его порядочность и хороший вкус все же возобладают. – Я хочу сказать… вам не кажется?..
– Нет, не кажется! – резко бросил доктор. – Ненавижу все эти благочестивые причитания о том, что это был столп общества, богобоязненный христианин, который всех нас возлюбил. Неужели у вас в душе не осталось ни капли честности? Как вы можете утверждать здесь, что все вы любили Эймоса Линдси? Вздор!
В ответ раздался всеобщий придушенный вздох крайнего удивления, и Клитридж в отчаянии оглянулся, словно надеялся, что ему на помощь может прийти некое чудесное явление.
– Куинтон Паскоу его просто боялся, он был в ужасе от его публикаций. Он страстно желал напустить на него цензуру – и напустил бы, если бы мог это проделать.
Послышались шорохи и перешептывание, все обернулись в сторону Паскоу, который сделался ярко-розовым. Но прежде чем он успел произнести хоть слово протеста, Шоу продолжил свою речь.
– Тетя Селеста и тетя Анжелина всегда ненавидели все, за что он боролся. Они пребывали – да и сейчас пребывают – в убеждении, что его фабианские идеи противоречат христианским воззрениям, и если допустить, чтобы они свободно распространялись в обществе, это приведет к разрушению всего, что считается цивилизацией и является благом для человечества – или, по крайней мере, для того класса, к которому мы принадлежим. А это для них самое главное, самое важное, потому что это все, что они вообще знают. Это все, что их восхваляемый в качестве почти святого отец позволил им узнать.