Мотылек в бамбуковой листве - Ян Михайлович Ворожцов
Нефтечалов помолчал, потом сказал:
– …и вот понял я, что уж если Акстафой в одном не изменился, значит – он во всем прежний остался! И я этот факт, эту мысль употребил, чтобы Глебу в мозги влезть – я его запудрил, я его закрутил-завертел, и поддался он тонкой манипуляции моей, я его отыскал да обработал, и вот решили мы спектакль для Акстафоя разыграть – чтобы ему страшно сделалось! Я верил, что сам Христос дает мне силы – я сыграл на слабостях Глеба, чтобы сломить его волю, чтобы подтолкнуть его, обратить в свою веру, мы хотели принудить Акстафоя к покаянию – оба! Из благих побуждений привести своего товарища, друга, отца, к спасению – вытащить его из-под груды мертвых, умирающих тел, из когтей дьяволовых выцарапать! И я должен был найти нечто такое в его жизни замусоленной, загаженной, уродливой жизни, в жизни Леши Акстафоя найти нечто, за что сумею зацепиться, как крюком, чтобы из него вытащить эту злокачественную опухоль, эту карциному душевную, чтобы с кровью, с мускулами, с мясом – с пуповиной, с болью, до крика, до вопля, до визга непереносимого! Как вот новорожденного младенца отрывают от груди кормящей матери – потому что сейчас повсюду полумеры, всюду поблажки, скидки для ослабших, безвольных, жалких людей – но стоят они того!? Все стопорятся на полпути, все они слабы, разрушены, плаксивы, как старухи – а если бы Христос сбежал из Гефсимании!? Но я решил, что пойду до конца! Любыми средствами и способами я вылечу, я Лешу в неволю заточу, как вот умалишенных, буйствующих пациентов в обитый войлоком чулан, откуда у него выхода не будет – кроме как со своими долгами расстаться, расплатиться, распрощаться! И Глеб должен был его мотивировать – мы планировали простую сцену, но все сразу пошло вкривь и вкось – сразу покатилось в тартарары…
– …мы с Глебом поднялись на этаж, в квартире Акстафоя не горел свет – но я почему-то ощущал, что он там, физически, я ощущал флюиды его сквозь стену! – и вот на рожу я натянул самодельную маску с уродливыми, сделанными ножницами прорезями для рта и глаз. Сильно пахло краской, у меня сердце стучало, и легкое головокружение началось – а Глеб-то, он ничего, молодцом держался, а я у него за спиной с ружьишком своим – он, поди, не подозревал, что оно заряжено, потому как я всерьез стрелять надумал! Но не в Акстафоя, конечно, может, припугнуть хотел – в кинескоп телевизора его стрельнул бы! И я Глебу говорю, поторапливаю его, мол, «шагай, юнга!» И вот мы уже топчемся у квартиры, но я ниже по лестнице стою, а Глеб стучится да звонится к Акстафою – но оттуда тишина, ни ответа, ни привета! – хотя я нутром чуял, что это для фона, что он там, свою крысиную натуру обнаруживает, прячется – а уж это значит, что есть ему, чего опасаться. Кредиторы, небось, да займодавцы – ведь никому в дураках оставаться не хочется!? В общем, до Акстафоя мы не достучались, но тут на лестничную площадку высовывается из квартиры соседней, красноносый, подшофе, Ефремов ваш – которого я и застрелил, но не в ту минуту, конечно, не сразу! – он на Глеба рявкнул, принялся интересоваться, чего ему надо, а Глеб – он смекнул, а я прячусь! – а Глеб наш к Ефремову напросился, значит, а оттуда давай Акстафою звонить с телефона Ефремова. Но и тут – фиаско! Ни ответа, ни привета. И в конце концов Глебу надоело, может, струхнул он, может, еще что… Запал иссякнул!
Нефтечалов облизнул губы.
– Воды можно? – спросил.
– Да, конечно, – ответил Крещеный.
Нефтечалову налили воды, а он – осушил стакан до дна.
– На чем, бишь, я? Глеб, значит, ушел и меня утащить хотел, но я нутром знал – я чуял безошибочно, что дело нечистое, что Акстафой тут, отступаться я не помышлял, а потому Глеба я выпроводил, притворяясь, что уйду чуть позже – но я-то сразу понял! – у него духу не хватит к предприятию вернуться ни завтра, ни после, а потому опять ружьишко свое укороченное из сумки вытащил да стою, значит, дожидаюсь какой-нибудь активности от Акстафоя… ждал я минут пять, стою да жду, вслушивался-вслушивался, может, думал, Акстафой рожу высунет, а я ему влеплю пощечину да угрозами оскандалю, а потом слышу – в коридоре у Ефремова дребезжит телефон! – до той секунды я не заметил, что Ефремов, по пьяни, может, дверь забыл запереть… И я почему-то почувствовал, что неспроста, не случайный звонок это – и я к нему в коридор прошмыгнул, в пустую квартиру с виду, а где сам Ефремов был? – я подумал, может, уже в койке дрыхнет, и трубку снял, а там жалобно стонет Акстафой – это он позвонил Ефремову!
«Егор Епифанович, – мол, скулит, – это Акстафой…»
А у меня зубы мои влажно-стучащие в улыбке обнажились, и я отвечаю, мол, что жду до понедельника – а иначе худо будет!
Но тут откуда не возьмись Ефремов с пистолетом, на меня направленным, вышел – а рожа цвета клюквенного морса!
«Ты сына моего, – говорит мне, тряся пистолетом, – Тараса убил, профурсетка фашистская, мандавошка гитлеровская!»
И я трубку, значит, медленно-медленно опустил, а Ефремов не угомонился – у меня-то самого на роже, как у бандита, маска!
«Мой Тарас, – орет старик, – ты ему в спину стрелял, шухер паршивый, когда он на службе был! А теперь по мою