Жорж Сименон - Письмо следователю
Тело Мартины стало таким же послушным, как душа.
Скоро остался позади этап, на котором мы научились молчанию. Теперь мы могли лежать рядом в постели и спокойно читать.
Мы настолько расхрабрились, что уже позволяли себе забредать в ранее запретные для нас кварталы.
— Вот увидишь, Мартина, настанет день, когда призраков больше не будет.
Они действительно посещали меня все реже. Мы вдвоем поехали в Сабль д'Олонн навестить моих дочек — Арманда сняла там для них дачу на лето. Мартина ждала в машине.
Глядя в открытое окно, Арманда спросила:
— Ты приехал не один?
— Нет.
Вот так, просто, я и ответил, господин следователь: все действительно стало просто.
— Твои дочери на пляже.
— Я схожу к ним.
— С ней?
— Да.
А когда я отказался от завтрака, Арманда поинтересовалась:
— Она ревнива?
Не лучше ли было промолчать? Я промолчал.
— Ты счастлив?
Арманда задумчиво и не без грусти покачала головой, потом вздохнула:
— Наконец-то.
Как ей втолкуешь, что можно быть счастливым и страдать? Разве не были два этих слова неразлучны, и разве я когда-нибудь по-настоящему страдал, пока Мартина не открыла мне, что такое счастье?
Уходя, я чуть было не брякнул: «Я ее убью».
Зачем? Этого Арманде было не понять. Решила бы, что это мелкая месть с моей стороны.
Мы с Мартиной поболтали с моими дочками. Я увидел мать, сидевшую на песке с вязанием в руках. Мама держалась молодцом: не отпускала никаких замечаний, под конец протянула Мартине руку и вежливо попрощалась:
— До свиданья, мадмуазель.
Могу поклясться, что она тоже чуть не брякнула «мадам», да не посмела.
Во взглядах, которые она по привычке украдкой бросала на меня, не было укора, разве что немного страха.
И тем не менее я был счастлив, как никогда в жизни. Мы с Мартиной были так счастливы, что нам хотелось кричать об этом во весь голос.
Было третье сентября, воскресенье. Я знаю, какое воспоминание вызовет у вас эта дата. Не сомневайтесь, я совершенно спокоен.
Если помните, погода стояла мягкая: уже не лето, еще не осень. Много дней подряд небо было серое, того одновременно пасмурного и светлого оттенка, который всегда наводит на меня грусть. Горожане, особенно жители бедных предместий, давно вернулись из отпусков; многие вообще никуда не уезжали.
В последние дни у нас появилась прислуга, молодая пикардийка[14], приехавшая к нам прямо из деревни. Ей было шестнадцать, формы у нее еще не округлились, и вся она смахивала на тряпичную куклу, набитую опилками. В розовом, смешно обтягивавшем ее платье, с голыми руками, красной и блестящей кожей, в башмаках на босу ногу, вечно растрепанная, то и дело стукаясь о мебель и различные предметы, она в нашей крохотной квартирке производила впечатление слона в посудной лавке.
Я не могу оставаться в постели позже определенного часа. Я бесшумно встал, и Мартина, не открывая глаз, протянула ко мне руки и попросила, как когда-то отца:
— Обними крепко-крепко.
Это означало, что я должен так прижать ее к груди, чтобы у нее перехватило дыхание — тогда она бывала довольна.
Наши воскресные утра были похожи одно на другое.
Они принадлежали не мне, а Мартине. Ими наслаждалась она, маленькая городская девочка, тогда как я, крестьянин, поднимался ни свет ни заря.
— Жесточайшим орудием пытки был для нее будильник с его пронзительно-резким звонком.
— Когда я была еще совсем маленькая и приходилось вставать в школу…
Потом ей надо было вставать на службу. Она прибегала к маленьким хитростям: ставила будильник на десять минут вперед, только бы поваляться в кровати.
Тем не менее в течение нескольких месяцев она вставала раньше меня, чтобы подать мне чашку кофе прямо в постель, — я проболтался, что так всегда делала моя мать.
Мартина не из тех, кто встает легко. Она очень медленно включалась в ритм жизни. Мне было смешно смотреть, как она в пижаме, с еще припухшим от сна лицом, неуверенно расхаживает взад и вперед. Порой я не мог удержаться от смеха:
— Да что это с тобой?
Каждое воскресенье я устраивал ей то, что она называла «идеальным утром». Просыпалась она поздно, часов в десять, и тогда наступал мой черед подавать ей кофе в постель. Прихлебывая его, она закуривала первую сигарету: это единственное, от чего я не смог заставить ее отказаться — не хватило духу, хотя она сама говорила, что готова бросить курить. Во всяком случае, сигарета перестала быть для нее ежеминутной потребностью. И позой.
Потом Мартина включала радио и осведомлялась:
— Какая сегодня погода?
Мы старались не строить никаких планов: пусть воскресный день останется свободен для импровизации.
И случалось, до самой ночи так ничего и не делали.
Помню, в то воскресенье я долго стоял в гостиной, облокотясь о подоконник. Как сейчас вижу семейство, ожидавшее трамвая: отец, мать, сыновья, дочки — все держали в руках удочки.
Под раззолоченным знаменем прошел оркестр — сверкающая медь инструментов, молодые люди с повязками, озабоченно снующие вдоль тротуаров.
В окнах домов напротив, облокотясь, как я, на подоконники, торчали люди, из репродукторов неслась музыка.
Когда около десяти я спустился на первый этаж в свой кабинет, Мартина еще не вставала. В порядке исключения у меня был назначен на прием один из моих больных: его процедуры занимали около часа, а я не мог выкроить столько времени на неделе. Это был заводской мастер лет пятидесяти, славный человек, только слишком уж щепетильный.
Он ждал меня у двери. Мы вошли в кабинет, и пациент тут же начал раздеваться. Я надел халат, вымыл руки. В то утро на душе у меня было так спокойно, словно во всем мире воцарилась тишина. Может быть, на мое настроение отчасти влиял цвет неба, господин следователь? Во всяком случае, это был один из тех воскресных дней, когда человек может ни о чем не думать.
И я ни о чем не думал. Мой пациент что-то монотонно бубнил, подбадривая себя — процедуры были довольно болезненны, — иногда он останавливался, с трудом сдерживая стон, и тут же выдавливал:
— Пустяки, доктор. Продолжайте.
Потом он оделся, попрощался со мной за руку. Мы вышли вместе, и я запер дверь кабинета. Посмотрел вверх — вдруг Мартина сидит у окна? Дошел до угла, в маленьком баре купил газету. Во рту у меня стоял привкус лекарств, и я пропустил у стойки рюмку вермута.
Потом я не спеша вернулся домой. Отпер дверь.
Вошел, вероятно, не так шумно, как обычно. Мартина и Элиза — так звали нашу новую прислугу — покатывались на кухне со смеху.
Я улыбнулся. Я был счастлив. Подошел, взглянул через щелку: Элиза, стоя у раковины, чистила овощи; Мартина, непричесанная, в пеньюаре внакидку, с сигаретой в руке, сидела, опершись локтями о стол.
Меня редко затопляла такая нежность к ней, как на этот раз. Понимаете, она внезапно раскрылась, передо мной с той стороны, с какой я ее не знал, и это привело меня в восхищение.
Мне нравятся люди, умеющие запросто посмеяться со служанкой, особенно с такой вот крестьяночкой, как Элиза, и я понимал, что Мартина сидит с ней не из вежливой снисходительности, как иные хозяйки.
Пока я был внизу, они вели себя, как две подружки: встретились праздным воскресным утром и болтают.
О чем? Не знаю. Уверен, они смеялись по пустякам, смеялись над вещами, о которых не рассказывают и которых мужчине ни за что не понять.
Когда я появился в дверях, Мартина сконфузилась:
— Ты дома? А мы тут с Элизой рассказывали друг другу всякую всячину… Что с тобой?
— Ничего.
— Не правда. С тобой что-то творится. Пойдем.
Она с беспокойством встала, потащила меня в спальню:
— Сердишься?
— Да нет же!
— Грустишь?
— Клянусь…
Ни то ни другое. Я был взволнован. Допускаю, взволнован глупо, но так сильно, что боялся показать это и даже сознаться в этом самому себе. Почему? Даже сегодня затрудняюсь ответить. Может быть, потому, что в то утро бессознательно, беспричинно чувствовал, что подхожу к максимуму своей любви, к пределу понимания человека человеком.
Понимаете, я был уверен, что понял Мартину! Эта девчонка, хохотавшая на кухне с нашей крестьяночкой, была такой свежей, такой чистой…
Но тут же возникло иное чувство — знакомая смутная тоска…
Мартина поняла все. Поэтому потащила меня в спальню. Поэтому ждала.
Ждала, что я ударю ее. Так было бы лучше. Но еще несколько недель назад я поклялся себе не давать больше воли мерзким приступам ярости.
Еще в прошлую среду, возвращаясь под руку из нашего местного кинотеатра, я не без гордости заявил:
— Вот видишь: уже три недели…
— Да.
Она поняла, что я имею в виду. Но не была такой оптимисткой, как я.
Я пошутил:
— Сперва это случалось каждые четыре-пять дней.
Потом раз в неделю, в две. Вот когда будет раз в полгода…
Она еще тесней прижалась ко мне. Это была одна из наших радостей — по вечерам, когда тротуары пустеют, идти вот так, прижавшись друг к другу, словно наши тела сливались в одно.