Жорж Сименон - Письмо следователю
Я не жалел времени на то, чтобы преодолеть ее страх, вытравить его. Мне удалось избавить ее от большинства былых кошмаров. Я сделал ее счастливой. Знаю это.
Хочу в это верить. И никому не позволю это оспаривать.
Она была счастлива со мной, понятно?
Но именно потому, что она не привыкла быть счастливой, Мартина, случалось, дрожала от страха и в счастливые дни.
В Ла-Рош-сюр-Йоне она боялась Арманды, моей матери, дочерей, приятелей, всего, что составляло мою жизнь до нее.
В Исси-ле-Мулино на первых порах боялась образа жизни, который, по ее мнению, угнетал меня.
От этих и многих других страхов я ее вылечил.
Но оставались призраки, от которых я ее освободил, взвалив их на свои плечи, и с которыми на ее глазах вел постоянную борьбу. Оставалась моя боль, такая острая, такая нестерпимая, что у меня искажалось лицо, боль, которая мгновенно пронизывала меня и доводила до исступления как раз тогда, когда мы меньше всего ожидали этого.
Мартина прекрасно знала, что в эти минуты я ненавижу вовсе не ее, вовсе не на нее бросаюсь с кулаками. Она вся съеживалась, покоряясь своей участи со смирением, какого раньше я не мог себе даже представить.
Вот одна деталь, господин следователь. В первый раз, защищаясь от удара, она инстинктивно прикрыла голову руками. Ее жест неизвестно почему удесятерил мою ярость. И, помня об этом, Мартина ждала теперь побоев, не шевелясь, с каменным лицом, не давая губам дрожать, хотя все тело ее сжималось от ужаса.
Я убил ее. И не оправдываюсь. Ни у кого не прошу прощения. Единственной, у кого я мог бы просить его, была Мартина. А Мартина в этом не нуждается: она все знает.
Однажды я ударил ее среди бела дня, когда мы в нашей малолитражке ехали вдоль Сены. Другой раз — в кино, и нам пришлось уйти, чтобы возмущенные соседи не разорвали меня на части.
Я часто пробовал разобраться, что же происходит со мной в такие минуты. Думаю, что сегодня я достаточно прозрел и способен ответить на этот вопрос. Как ни изменилась Мартина, я хочу сказать — физически изменилась, потому что за несколько месяцев она как бы переродилась, — все равно бывали минуты, когда я подмечал в ней черты, гримаски, выражение лица другой, прежней Мартины.
Это происходило, лишь когда я смотрел на нее по-особенному. А смотрел я так, лишь когда случайное обстоятельство, слово, образ напоминали мне о ее прошлом.
Минутку! Я сказал «образ» — это, без сомнения, ключ к разгадке. Увы, иногда у меня, без всякого на то желания, против воли, возникали перед глазами фотографически точные видения, которые, естественно, накладывались на образ стоявшей со мной лицом к лицу сегодняшней Мартины.
С этой секунды я уже никому не верил. Никому, господин следователь, даже ей. Даже себе. Меня захлестывало безмерное отвращение. Это немыслимо! Нас обманули. Обворовали. Не хочу. Я…
И я бил. Это было единственное средство разрядиться. Мартина настолько хорошо знала меня, что сама хотела этого, сама, в известном смысле, напрашивалась на это, только бы я поскорей избавился от наваждения.
Я не сумасшедший, не психопат. Мы с Мартиной были душевно здоровы. Может быть, просто вознеслись слишком высоко, пожелав любви, недоступной людям?
Но если она запрещена им под страхом смерти, почему стремление к ней проникло в самые недра нашего естества?
Мы были честны. Делали все, что могли. Никогда не пытались ловчить.
«Я ее убью».
Я не верил в то, что думал, и эта фраза, вертевшаяся у меня в голове, как припев, не пробуждала во мне страха.
Догадываюсь, что пришло вам на ум, господин следователь. Это смешно. Когда-нибудь вы поймете, что убить труднее, чем покончить с собой. А месяцами жить с мыслью, что в один прекрасный день своими руками убьешь единственного человека, которого любишь, — и подавно.
Я это сделал. Сначала я предчувствовал это неясно, как приближение болезни, начинающейся с неопределенного недомогания, с неизвестно где возникающих болей.
У меня бывали пациенты, жаловавшиеся, что по временам у них стесняет грудь, и не понимавшие — с какой стороны.
Долгими вечерами в нашей спальне в Исси-ле-Мулино я бессознательно занимался терапией — расспрашивал новую, любимую мной Мартину о Мартине-девочке, на которую она с каждым днем становилась вес более похожей.
Мы не успели заново оклеить комнату, и обои остались те же, что при румыне, — в причудливый безвкусный модернистский цветочек. Такое же модернистское кресло, где я сиживал в халате, было обито купоросно-зеленым бархатом. Торшер также отличался уродством, но мы этого не замечали и пальцем не пошевелили для того, чтобы поменять обстановку, в которой жили, — нам это было совершенно безразлично.
Мартина рассказывала. Есть имена и фамилии, которые я помню лучше, чем великих людей прошлого. Например имя Ольги, подружки Мартины, постоянно обманывавшей ее в детстве и ежевечерне возникавшей в наших разговорах.
Я знаю все плутни Ольги в монастыре, затем в обществе, когда девочки выросли и родные повезли их на бал.
Знаю все унижения моей Мартины, все ее мечты, вплоть до самых нелепых. Знаю ее дядей, теток, кузенов, но лучше всего, господин следователь, — ее лицо, преображавшееся по мере того, как она говорила.
— Послушай, дорогая…
Когда Мартина чувствовала, что я собираюсь сообщить какую-нибудь новость, она всегда напрягалась — совсем как моя мать, которая всегда дрожит, распечатывая телеграмму. Побоев она не боялась, но неизвестность вселяла в нее ужас, потому что неизвестность неизменно оборачивалась бедой. В такие минуты она смотрела на меня с тревогой, которую пыталась скрыть. Она знала: бояться нельзя. Это было одно из наших табу.
— Мы возьмем отпуск на несколько дней…
Мартина побледнела. Она подумала об Арманде, о моих дочерях. Она с первого дня опасалась, что я буду тосковать по Ла-Рош и семье.
Я улыбнулся:
— …и проведем его в твоем родном Льеже.
Мы отправились туда. В паломничество. Кроме того, я надеялся, что там окончательно разделаюсь со многими своими призраками.
Нет, скажу откровеннее и грубее: я ехал в Льеж, чтобы вступить во владение детством Мартины, потому что и детство ее пробуждало во мне ревность.
После этой поездки я полюбил Мартину еще сильней: она стала мне по-человечески дороже.
Обычно говорят: «Я родилась там-то, мои родители занимались тем-то…»
Все, что Мартина рассказывала мне, походило на роман для барышень, и я пустился на поиски правды, оказавшейся довольно схожей с этим романом. Я увидел большой дом на улице Ор-Шато, столько раз описанный мне Мартиной, его крыльцо с перилами из кованого железа. Говорил с людьми, рассказавшими о семье Мартины почти теми же словами, что она сама: старый патрицианский род, постепенно катившийся по наклонной плоскости. Побывал даже в кабинете ее отца, который до самой смерти служил секретарем провинциальной управы. Видел ее мать, двух замужних сестер, детей одной из них. Видел улицы, по которым Мартина проходила со школьной сумкой в руке, витрины, в которые она утыкалась покрасневшим на ветру носом, кинотеатр, где она смотрела первый в своей жизни фильм, и кондитерскую, где ей по воскресеньям покупали пирожные. Видел ее класс и монахинь, все еще помнивших ее.
Я глубже понял Мартину. Понял главное: она не обманула меня, не солгала, а чудо — другого слова не подберешь, — совершившееся в Нанте, помогло мне угадать в ней то, что сделало ее моей женой.
Однако даже в Льеже призраки не оставили меня в покое, господин следователь. В центре, в каком-то кафе, где мы слушали музыку, к Мартине подошел молодой человек и весело окликнул ее по имени.
Этого оказалось достаточно.
Чем больше Мартина становилась моей, чем острее чувствовал это, чем тверже убеждался, что она достойна меня — мне очень не хочется, чтобы вы усмотрели в этих словах высокомерие, которого, поверьте, в них нет: я тоже маленький человек и любил Мартину так же смиренно, как она меня, — повторяю, чем больше Мартина становилась моей, тем больше я стремился вобрать ее в себя.
Да, вобрать в себя. Как я, со своей стороны, был бы счастлив раствориться в ней.
Я ревновал Мартину к ее матери, к девятилетнему племяннику, к старому кондитеру, который знал ее девочкой и до сих пор помнит, какие конфеты она любила.
Правда, он доставил мне маленькую радость, назвав ее после краткого колебания «мадам Мартина».
Ах, господин следователь, если бы я мог провести вас через все этапы, которые прошли мы! Миновала весна.
Наступило лето. В скверах Парижа много раз сменились цветы, в нашем мрачном предместье посветлело, откосы Сены заполнились купальщиками, а нам на каждом повороте дороги открывался новый этап, который предстояло пройти.
Тело Мартины стало таким же послушным, как душа.
Скоро остался позади этап, на котором мы научились молчанию. Теперь мы могли лежать рядом в постели и спокойно читать.
Мы настолько расхрабрились, что уже позволяли себе забредать в ранее запретные для нас кварталы.