Жорж Сименон - В случае беды
Рождество на снегу.
Теперь пришел мой черед нахмуриться: я не собирался брать с собой Жанину. К счастью, Иветта не подразумевала ее, сказав «мы».
– Или на Лазурном берегу, – добавил я.
– Если бы выбор зависел от меня, я предпочла бы горы. Зимой на Лазурный берег ездит, по-моему, одно старичье. Да и что там делать, если нельзя ни купаться, ни загорать? Я всегда мечтала о лыжах. А ты умеешь на них ходить?
Я взял всего несколько уроков, да и то давно.
Когда я на следующий день навестил Иветту, она, чтобы показать мне обнову, а заодно и для собственного удовольствия, была в лыжных брюках из черного габардина, обтягивавших ее маленький круглый зад.
– Нравится?
Пемаль, пришедший нас колоть, также застал ее в этом наряде, и она спустила штаны как заправский мужчина. В прихожей он, не сумев сдержать любопытства, на минуту задержался перед лыжами, которые Иветта тоже купила, и бросил на меня вопросительный взгляд. Я пояснил:
– Ну да! Я решил наконец устроить себе каникулы.
Потом проводил доктора до лестницы и на площадке шепнул:
– Не говорите об этом на Анжуйской набережной.
Купила Иветта и толстый шерстяной норвежский свитер с вышитыми на нем северными оленями. Мне придется заранее заказать номера в отеле, потому что на Рождество в горах все переполнено – в этом я когда-то убедился на опыте.
Суббота, 30 ноября.
«Обед в резиденции премьера. Вивиана – г-жа Мориа».
Жан Мориа, ставший, как и ожидалось, главой правительства, переселился в отель «Матиньон» вместе с законной супругой, но по-прежнему почти постоянно ночует на улице Сен-Доминик. В эту субботу он устроил полуофициальный обед, на который кроме непосредственных сотрудников пригласил кое-кого из друзей, в том числе, разумеется, Корину и нас. Г-жа Мориа, которую почти никто не знает, исполняла обязанности хозяйки дома, но так неуклюже, так явно страшась допустить какой-нибудь промах, что хотелось прийти ей на помощь.
Не думаю, что связь мужа слишком огорчает ее. Она на него не сердится и, если даже считает, что виноват кто-нибудь из них двоих, целиком берет вину на себя. До конца приема, а затем обеда она как бы извинялась за свое присутствие на них, чувствуя себя неуютно в платье от модного модельера, которое ей не шло, и я видел, как в затруднительных случаях она поворачивалась к Корине и спрашивала у той совета.
Она так безгранично смиренна, что порой становится совестно на нее смотреть и заговаривать с ней – настолько это ее стесняет. Легко ей дышится, лишь когда она остается забытой в своем углу, что случалось много раз, особенно во время обеда.
Когда мы возвращались в машине, Вивиана уронила:
– Бедняга!
– Кто?
– Мориа.
– Почему?
– В его положении ужасно тащить на себе обузу в виде такой жены. Будь у нее хоть капля достоинства, она давно бы вернула ему свободу.
– Он предлагал ей развод?
– Думаю, не осмелился.
– А Корина вышла бы за него, будь он свободен?
Их брак практически невозможен. Он был бы политическим самоубийством: Корина чересчур богата, и Мориа обвинили бы в женитьбе по расчету. На мой взгляд, они оба используют бедную женщину в качестве ширмы.
Это соображение поразило меня потому, что подчеркнуло жестокость Вивианы к слабым и показало, как моя жена судит про себя об Иветте и в каком тоне разговаривает о ней с приятельницами.
– Ты всерьез задумал устроить себе каникулы?
– Да.
– Куда поедешь?
– Еще не знаю.
Она не только продолжает думать, что будет меня сопровождать, но и уверена, что я выберу Лазурный берег: в тех редких случаях, когда мы ездили в горы, я всегда жаловался, что нахожу климат неподходящим для себя. Готов держать пари, она немедленно закажет туалеты для Ривьеры; поэтому я даю себе слово молчать до последней минуты.
Воскресенье, 1 декабря.
«Трусики Жанины».
Интересно, что подумала бы Борденав, прочитай она эту запись в моем блокноте? Вторую половину сегодняшнего воскресенья я, как почти всегда, провел на Орлеанской набережной. Было морозно. Прохожие торопились, в квартире, распространяя приятный запах, пылал камин. Иветта спросила:
– На улицу, надеюсь, не пойдем?
Она теперь полюбила домоседничать, свернувшись клубком и мурлыча в чересчур натопленной спальне или гостиной, и Жанина, как следовало ожидать, занимает все большее место в ее, а заодно и нашей интимной жизни, что порой несколько меня стесняет. Я отдаю себе отчет, что для Иветты это благо. Она никогда еще не была такой раскованной, почти всегда веселой, причем веселость ее не напускная, как это чувствовалось раньше. У меня сложилось впечатление, что она вряд ли много думает о Мазетти.
Я поспел как раз к кофе, и когда Жанина подавала его, Иветта посоветовала мне:
– Пощупай-ка ее зад.
Не понимая, почему она об этом просит, я провел рукой по ягодицам Жанины, а Иветта продолжала:
– Ничего не замечаешь?
Нет, заметил. Под платьем у нашей прислуги не было белья – одна лишь голая кожа, по которой свободно скользила ткань.
– Мы решили, что она больше не будет носить дома трусики. Так забавней.
Теперь, когда мы занимаемся любовью, она через раз просит у меня разрешения позвать Жанину, а в воскресенье обошлась и без моего согласия, как будто все разумелось само собой.
Когда они вдвоем, у них очаровательно беззаботное настроение, и часто, появляясь на Орлеанской набережной, я слышу, как они шепчутся и прыскают со смеху; случается им и обмениваться через мое плечо сообщническими взглядами. Жанина, которая явно попала в родную для себя атмосферу, расцветает и всячески старается ублажить как Иветту, так и меня. Иногда, провожая меня до дверей, она тихо осведомляется:
– Как вы ее находите? У нее счастливый вид, верно?
Это правда, но я видел Иветту в слишком многих ролях, чтобы забыть об осторожности. Когда мы лежим, вытянувшись и глядя на пляшущее пламя, она описывает порой свои сексуальные опыты в иронически-шутливом тоне, который не всегда гармонирует с представлениями, рождающимися от ее слов. Я научился от нее таким ухищрениям распутства, о которых не подозревал и от которых меня иногда коробит. Теперь она превращает эти рассказы в игру, преимущественно с Жаниной: та прямо-таки с трепетом ловит каждое слово.
В это воскресенье я обнаружил, что Иветта вовсе не так безалаберна, как старается выглядеть. Когда мы остались только вдвоем, выключили свет и она прижалась ко мне, я почувствовал, что она время от времени вздрагивает, и в какой-то момент спросил:
– О чем ты думаешь?
Она затрясла головой, потерлась о мою щеку, и лишь когда мне на грудь скатилась слеза, я сообразил, что Иветта плачет. Ей не сразу удалось заговорить. Взволнованный, я нежно обнял ее.
– Ответь же, девочка.
– Я думала, что может случиться.
Она опять заплакала, перемежая всхлипывания обрывками фраз:
– Мне больше не выдержать... Я храбрюсь... Я всегда храбрилась, но...
Она хлюпнула носом; я понял, что она высморкалась в простыню.
– Если ты меня бросишь, я, наверное, утоплюсь в Сене.
Я знаю, она этого не сделает, потому что панически боится смерти, но вот попытку покончить с собой, пожалуй, предпримет в расчете на жалостливость прохожих. Тем не менее можно не сомневаться: несчастна она будет.
– Ты первый, кто дал мне шанс жить по-человечески, и я до сих пор не понимаю – за что. Мне же грош цена. Я причиняла тебе только страдания и еще причиню.
– Замолчи!
– Тебе не по душе заниматься этим с Жаниной?
– Почему нет?
– Надо же и ей отвести душу. Она так заботится обо мне, только и думает, как сделать мне жизнь приятной, а ведь со мной не всегда весело, особенно когда тебя нет рядом.
Я принимаю участие в комедии. У Иветты ломание всегда примешивается к искренности. Последняя фраза, например, была лишней: я полагаю, напротив, что Иветте по-настоящему весело, лишь когда она остается вдвоем с Жаниной. Наша прислуга для нее своя, как Мазетти. А я, хоть и представал перед ней в самом неприкрашенном, самом непрезентабельном виде, тем не менее остаюсь для нее знаменитым адвокатом, который ее спас и, кроме того, богат. Готов поклясться, что она питает почтение к Вивиане, восторгается ею и испугалась бы даже мысли о том, чтобы занять ее место.
– Ты скажешь мне, когда будешь сыт мною?
– Я никогда не буду сыт тобой.
Поленья потрескивают, мгла окрашена темно-розовыми тонами, мы слышим, как Жанина за стеной расхаживает взад-вперед по своей комнате, а потом тяжело валится на кровать.
– Ты знаешь, что у нее был ребенок?
– Когда?
– В девятнадцать. Теперь ей двадцать пять. Она отдала его на воспитание в деревню, но в семье кормилицы за ним так плохо ухаживали, что он умер от какой-то желудочной болезни. У него, кажется, весь животик вздулся.
Моя мать тоже доверила меня крестьянам.
– Ты счастлив, Люсьен?
– Да.