Виктор Лагздиньш - Ночь на хуторе Межажи. Смерть под зонтом. Тень
– Да, да… Позвони ей. До свидания. – Зайга стиснула зубы, чтобы не разрыдаться в трубку. К счастью, голос ей не изменил, ровный, бесстрастный, даже с оттенком скуки.
Клавишу селектора… Так… Возьми себя в руки, размазня!
– Ко мне никого – готовлюсь к докладу. И больше ни с кем не соединяйте.
Все. Силы ее оставили. Она уронила голову на стол, прижалась щекой к полированной крышке, и слезы, копившиеся годами, хлынули из глаз. Она корчилась, стонала, сжимала кулаки… все напрасно – ее сотрясали рыдания. Через четверть часа спазмы прекратились, она попыталась перебороть себя и окончательно успокоиться, но не смогла и снова заплакала, но уже беззвучно, не сдерживая слез.
– Вот, Камбернаус, услышаны мои молитвы, ты в могиле! В могиле! Не сразу, но судьба тебя наказала, ты в могиле! И черви тебя…
Она не понимала: были это слезы радости или отчаянья, хотя с чего бы ей отчаиваться – сбылось проклятие, исполнилось желание.
Придя в себя, она сообщила секретарше, что заболела и переносит собрание на послезавтра, отказалась от предложенного градусника и таблеток, быстро оделась и вышла, наказав и дома не беспокоить.
Шоферу она велела везти себя домой, но по дороге передумала и попросила остановиться у небольшого кафе – из тех безликих неуютных заведений, какие стали строить в рижских микрорайонах в начале семидесятых годов, – пробыла там недолго, а когда вернулась в машину, шоферу почудился коньячный аромат.
– На Улброкское кладбище!
Кремовая «Волга» осталась ждать на обочине.
Она не глядя прошла мимо лотков цветочниц.
Похоронная процессия показалась из часовни и двинулась по аллее, усыпанной хвоей, четыре музыканта, идя сторонкой, дули в блестящие трубы… Она переложила из сумочки в карман пальто хрустящую десятку – так будет сподручнее всучить ее работнику часовни. Он должен снять крышку с гроба Райво Камбернауса. Ей во что бы то ни стало надо на него взглянуть.
Но едва хвост похоронной процессии скрылся среда сосен, часовня вновь наполнилась народом.
Она встала на пороге и скользнула взглядом по гробам, где лежали покойники, которых предадут земле если не сегодня, то завтра. В одном из гробов должен быть он. Прикусив губу, она уставилась на домовины; кладбищенский распорядитель выяснял у родственников вехи биографии и семейное положение покойника, но она ничего не слышала.
За спиной, на дворе, снова выстраивались музыканты с духовыми инструментами. Другие. Звуки первого оркестрика доносились уже издалека, из–за холмов. Один из музыкантов дунул в мундштук, и ей почудились первые такты популярного когда–то на танцульках монтановского шлягера «О Париж…». Она пошатнулась, вышла из часовни и присела на скамью. Кружилась голова, в ушах вперемешку звучали старые мотивы: «Истамбул – Константинополь… Истамбул – Константинополь», и «Джамбулай», и «Мамбо итальяно», и все перекрывал Бруно Оя, поющий в клубе трамвайщиков, что за церковью святого Павла, «Шестнадцать тонн»…
Ты был красивым парнем, Камбернаус. У тебя был патефон, подключавшийся к радиоприемнику. Чтобы пластинки служили дольше, мы сами делали бамбуковые иглы для адаптера.
Для какой цели строились эти здания? Кого это после войны интересовало! Клуб раньше был гаражом. А спортзал?.. И тот и другой отличались высоченными потолками, побеленные металлические стойки подпирали крышу. Был ли в танцзале паркет? Кажется, да. А в буфете отчаянно скрипели половицы. В спортзале с пола сошла вся краска, доски были выскоблены добела, как в старое время в деревенских избах. Попахивало потом, которым насквозь пропитались майки гладиаторов. И целый день стоял неумолчный гул – то баскетболисты бомбили «корзину», то боксеры дубасили забинтованными кулаками набитые опилками «груши», то перекидывались мячом волейболисты. А внизу, в зальчике, впритык к чулану с инвентарем, сражались в новус, и щелкали, ударяясь в борта, разноцветные шашки. Какой там зальчик – просто комната в подвальном этаже, чуть больше обычной, с цементным полом. Но для двух столов места хватало. Когда происходили межцеховые баталии, сюда набивалось с полсотни болельщиков…
Здесь, на погосте, чертов Райво Камбернаус, черви источат твое смазливое лицо, и безупречный торс Аполлона, и большие невинные голубые глаза.
Зайга заплакала навзрыд, люди бросали на нее сочувственные взгляды.
Лишь одетые в траур женщины, шедшие за гробом, смотрели пугливо и недоуменно.
Наискось от главного корпуса завода ВЭФ, ближе к Воздушному мосту, стояла старая кованая ограда. Она и сейчас стоит. За ней был «коридор» – узкий проход между приземистыми кирпичными постройками. Он обрывался у дощатых ворот, ограждавших игровые площадки и березовую рощицу, где среди ярко–зеленой густой травы росли старые раскидистые деревья. Под вечер ворота обычно запирались, чтобы любители балов не болтались в роще, но парочки, выбегавшие из танцзала хлебнуть воздуха, проникали туда в обход, через щели школьного забора.
Долгие годы, пока нынешний Дворец культуры ВЭФа еще строился, вечера отдыха устраивались в помещении, которое притулилось в конце «коридора», возле самых ворот. Зал был вместительный, состав публики почти не менялся, и бессменный Габис, кривой старик, исполнял три должности сразу: кассира, контролера и танцмейстера – ставил пластинки. Это был самый дешевый клуб в Риге. Здесь обходились проигрывателем. Аппаратура размещалась в углу зала, в будке, похожей на командный мостик речного буксира. Время от времени оттуда выглядывала голова Габиса, и все ждали, что он сейчас объявит в микрофон: «Аплаус»[2], «Дамы приглашают кавалеров» или «Аплаус до конца».
Пожалуй, состав публики определялся вовсе не дешевизной, а местоположением клуба – не центр и не окраина, хотя именно дешевые билеты привлекали сюда девчат из техникума. Стипендии никогда не бывают слишком жирными, но в те годы у техникумовских девчонок «степухи» были совсем тощими. Девушки выходили из положения, меняясь друг с дружкой платьями, юбками, кофточками, и таким способом зачастую ухитрялись выглядеть неплохо одетыми. Мужскую моду в то время диктовали отнюдь не журналы мод, а нечто витавшее в воздухе. Когда студентка–первокурсница Зайга, приехавшая в Ригу на учебу, стала заглядывать с подружками в вэфовский клуб, где, виляя бедрами, «стиляли» румбу, парень считался шиково одетым, если на нем был хлопчатобумажный тренировочный костюм, поверх него пиджак в узкую полосу, на ногах туфли на толстенной каучуковой подошве с зубчатым рантом и огромными пряжками, а на лацкане поблескивал значок спортсмена–разрядника, предпочтительнее боксера.
У билетной кассы, совсем не рассчитанной на столпотворение, как правило, стояла горланящая толпа и то и дело затевались потасовки между теми, кто не успел выяснить отношения на предыдущем вечере. Те, которым некогда, заполняли собой весь проход, то дерзко напирая плотной массой, то разбиваясь на группки, но у них никогда не возникало стычек с теми парнями, которые в это же время стекались на тренировку в спортзал, его двери были напротив. Правда, однажды бравому спортсмену, который протискивался сюда, оттесняя очередь чемоданчиком, двинули–таки по уху, но обидчикам вскоре пришлось за это поплатиться.
Часам к одиннадцати из–за отсутствия вентиляции в танцзале нечем было дышать, и тогда кривой Габис открывал двери черного хода, который вел прямо на улицу. Подбавлял кислороду. Тут уж кто угодно мог войти в зал и даже станцевать, если был без пальто или находил живую «вешалку». Безбилетников не выгоняли, так как до конца оставалось всего ничего. В тот памятный вечер, едва Габис толкнул дверь, в зал ввалилось с полдюжины боксеров и штангистов, косая сажень в плечах, да еще человек двадцать представителей других не менее мужественных видов спорта. Исход возможной схватки сомнений не вызывал, и потому местные заводилы (а в каждом клубе свои главари) выдали виновных без сопротивления. Триумфаторы, увы, не пришли к согласию, какую меру наказания избрать, и два–три наглеца, покусившихся накануне на честь спорта, отделались легким испугом и разве что парочкой оплеух. Но с тех пор задевать спортсменов было запрещено, вошло в силу нечто вроде вето или табу, и хотя в адрес спешивших на тренировку молодцов по–прежнему раздавались обидные реплики, но уж дорогу им уступали беспрекословно, а словесные уколы они сносили со стоическим спокойствием, считая их проявлением зависти и, может быть, даже невольного восхищения.
Как–то раз техникумовские девчата, серенькие и незаметные, заняли очередь в кассу – она растянулась на весь проход – и, томясь в ожидании, прислушивались, как распинается перед двумя разодетыми девицами парень в ярком клетчатом пиджаке. Подружки обиженно дулись, не понимая, с чего это мальчики липнут к размалеванным особам, красотой отнюдь не блещущим. Парень, жестикулируя, изображал, видимо, какое–то недавнее происшествие: «один пижон» приставал к его «даме», так что пришлось «съездить по вывеске». Изъясняясь, оратор сдувал с сигареты пепел, смачно сплевывал сквозь зубы, и его набриолиненный «кок» дергался вверх–вниз. Когда окурок стал жечь ему пальцы, пожелтевшие от табака, он небрежно выстрелил им через плечо, нимало не беспокоясь, что может попасть в кого–нибудь из очереди. Парень принадлежал к местному клану и был уверен в своей неприкосновенности, на остальных ему было в высшей степени наплевать, они для него просто не существовали.