Владимир Корнев - Последний иерофант. Роман начала века о его конце
Лже-Думанский долго блуждал по просторным апартаментам в поисках хозяина, поражаясь пышности, которой отличались гуляевские покои: потолки каждой залы были обильно украшены лепниной, казалось, что все эти виноградные гроздья, ветки оливы и прочая алебастровая роскошь вот-вот посыплются на голову входящего. Это ощущение усиливала живопись плафонов, расписанных на манер необузданных фламандских натюрмортов — с изобилием всяческой снеди. Почти в каждой комнате был камин, отделанный дорогим камнем, полы повсеместно устилали звериные шкуры. Из убитых по прихоти, а то и с участием толстосума животных можно было бы составить целый зоосад. Всюду высились бронзовые канделябры, громоздкие статуи обнаженных нимф и афродит; стены, обитые золоченым штофом, подходящим скорее для архиерейских облачений, нежели для украшения жилья, были завешаны натуралистической живописью, воспевающей все удовольствия, когда-либо придуманные человечеством, и обрамленными позолоченным багетом дагерротипами — в основном, эффектных женщин: приковывали взгляд предметы холодного оружия — внушительная коллекция, подобранная случайно, но обширная. То тут, то там попадались и разного рода экзотические предметы — кальяны, изображения китайских божков, а также такие, о предназначении которых гость мог только догадываться. Порочная душа рвалась вон из благородного тела, снедаемая желанием обладать всей этой роскошью да еще и финансовыми возможностями хозяина особняка.
«Сволочь! Мешок с деньгами! — кипятился незваный гость. — Медведь архангельский! Устроил себе берлогу, Демидов сын… Да мне б такие капиталы, такой сказочный фарт, я бы и самой Расее-матушке подол задрал!»
Наконец перед лже-Думанским возникла добротная дубовая дверь, и он, в запале рванув на себя причудливо изогнутую медную ручку, чуть не рухнул на ковровую дорожку: дверь была не заперта, просто открывалась внутрь. Сообразив что к чему, «адвокат», ч…тыхнувшись, толкнул деревянную преграду, и ему тут же пришлось вздрогнуть от неожиданности: за столом посреди небольшой комнаты восседал Гуляев, который сначала издал низкий протяжный звук, имитируя скрип плохо смазанных дверных петель, а после громоподобно захохотал:
— Ох-ха-ха! Неужто испуг взял такого героя? Да вы не обижайтесь на меня, скомороха, люблю пошутить! Уж как рад видеть Вас, батюшка, представить не можете, спаситель вы мой!
«Знал бы кто перед ним, лететь бы мне отсюда кубарем», — подумал «Думанский».
По причине нетрезвости Гуляев поднялся к гостю значительно позднее своей собаки, здоровенного лохматого пса неведомой породы. А тот, издавая злобное рычание и ощетинившись, стал медленно подходить к лже-Думанскому и, когда тот сделал шаг по направлению к Ивану Демидычу, ухватил его за палец. «Адвокат» резко отдернул руку, потрясая кистью в воздухе.
«У зверюги-то мозгов, пожалуй, больше, чем у ее хозяина!» — обозлился лже-Думанский, а хозяин, ухватив за шкирку многопудового сторожа, потащил его к противоположной от выхода двери (там, судя по всему, был чулан, служивший собаке конурой), приговаривая:
— Ну смотри-ка ты, оглянуться не успел, а он цап за палец, разбойник! Ах ты, морда противная!
Водворив животное на место, купец плотно запер дверь, но собака еще долго скреблась и поскуливала.
Пока Гуляев наводил порядок, укушенный разглядывал комнату. Она совсем не была похожа на другие апартаменты особняка и напоминала собой прибежище какого-то «дикого» барина. Правда, на полу лежала шкура, но не суматранского тигра или ягуара с верховьев Ориноко, а потрепанная шкура, когда-то принадлежавшая огромному бурому медведю — видимо, охотничий трофей самого хозяина. На стенах красовались ружья — прекрасные образцы тульской работы, отделанные гравированным черненым серебром. В красном углу был устроен иконостас из потемневших от времени и копоти икон. Случайному посетителю их ценность была неведома, но знаток сразу распознал бы в них черты подлинного строгановского письма. Множество лампад висело перед образами, и все пылали так, что в комнате было не просто душно — жарко.
«Грешков, видно, много — есть что замаливать!» — позлорадствовал «Думанский» и перевел взгляд на приземистый, массивный стол с двумя тяжелыми, обитыми кожей креслами. На нем красовался прямо-таки натюрморт в русском купеческом стиле: графины-лафитнички и штофы с разноцветной водкой, граненые рюмки, большие блюда с жирными ломтями мяса и белого хлеба, соленые огурцы в духовитом рассоле и рыжики в желе в глубоких фаянсовых мисках, зернистая, «с сединой», икра в серебряной лохани, а посреди стола, совсем уж неизвестно к чему, огромный фарфоровый чайник, расписанный розанами, с чашкой и блюдцем из дорогого сервиза.
— Так вот и живу, раздрагоценный вы мой! — подал голос купец. — Осуждаете? А я и сам себя казню, да что ж делать, коли такой путаник родился! Мы, Гуляевы, все такие: гулять, так на всю Расею, а коли каяться, так чтобы по всем монастырям помин был!
Лже-Думанский уселся в кресло рядом с Гуляевым, положил локти на стол и, подперев ладонями подбородок, уставился на хозяина.
— Чтой-то грустный вы какой-то нынче, Викентий Лексеич? — заботливо спросил тот. — Слыхал я, намедни супруга ваша погибла — видать, и вправду беда, утрата горькая. Злые языки говорят, будто неладно жили вы с ней, так мало ли, что собаки брешут, — гоните всех в шею, пустобрехов… Соболезную от души: Царствие Небесное новопреставленной (имени-то не имел чести знать, но Господу ведомо), вечная память и вечный покой! — Гость «скорбно» вздохнул, отвел глаза. — А ежели помощь требуется, я всегда рад выручить хорошего человека! Как ваше здоровьице будет? Что служба ваша, юр-риспруденция? — купец продолжал, не дожидаясь ответа, довольный, как все пьяные, что представилась возможность выговориться. — Да-а-а! Вижу, тяжело поминать-то покойницу… Я вот тоже сегодня весь такой одинокий — тоска душу гложет, измучился совсем! Отчего бы? Суд этот, язви его, кончился, веселиться бы да гулять… Эх, Викентий Лексеич, дорогуша, скитался б я по тюрьмам, коли бы не вы! — На глазах Гуляева показались слезы. — Ну что, брат, может, выпьем по единой за успехи ваши да во спасение души моей пропащей? Я ведь от всего сердца: единая не сокрушит, ибо хорошее винцо красит лицо, душу мягчит, карманы легчит. Затейно? Так у нас, рыбинских-ярославских, заведено — пить с прибаутками!
С этими словами хозяин налил дорогому гостю из графинчика в рюмку:
— Померанцевая — услада! Залейте горе-кручину, подсластите — глядишь, полегчает… P-рекомендую! (А себе… целую чашку из чайника). Мадерцей люблю побаловаться, она для меня вроде чаю. Выпьешь чашку залпом — сразу в пот кинет, тепло на душе! Хор-рошо!
Лже-Викентий, ухмыльнувшись про себя купеческим причудам, одним махом опрокинул рюмку водки и, крякнув, вкусно хрупнул огурчиком.
Гуляев восхищенно произнес:
— Ну вот, так-то оно, Викентий Лексеич, всяко лучше! Дивлюсь я — вы и в этом толк знаете! Не видал я сроду таких интеллигентов — во всем дока…
— А все-таки первая колом, — поморщился «интеллигент», чтобы не хвалить гуляевские разносолы.
— Ничего, ничего! — подбодрил Гуляев. — Выпей, брат, еще стопку, и расслабишься, вторая-то она, вестимо, соколом. А коли не выпьешь — муки адские!
На этот раз он тоже налил себе в рюмку водки и махом опрокинул содержимое в рот, но, видя, что гость медлит со второй, добавил:
— Да не сумневайся — водка, она штука пользительная, ежели, конечно, не переусердствовать. Я-то, чего греха таить, бывает, и переусердствую… Вы уж не примите в тягость наше общество, а если на то ваше непременное желание, то я не обижусь — не хотите, так и не пейте… И из-за пальчика не огорчайтесь.
Он вскочил, достал из горки чистое полотенце, оторвал от него кусок так легко, будто это был не крахмальный холст, а бумага, и проворно, справившись, не больно ли, перемотал «Думанскому» палец. Тот, впрочем, не возражал и, только удивившись про себя, мол, какой услужливый купчишка, произнес:
— Пустяк — царапина. Не бери в голову, Иван Демидыч, собака — она на то и есть, чтобы своего хозяина охранять. Откуда ей знать, может, я зла тебе желаю?
Гуляев заулыбался:
— Шутишь, дорогуша. Дай-ка я тебя расцелую! — И он уже потянулся к лже-Викентию, чтобы доказать ему искренность своих дружеских чувств, но в этот момент приумолкнувший было пес грозно зарычал.
«Думанский» вздрогнул, косясь на дверь чулана-конуры. Гуляев только обернулся к двери и, погрозив пальцем, рявкнул:
— Но-но, не перечь, а то осержусь! Не умножай скорби на земле. Это друг, друг. Понял, Дроня?!
Дроня хоть и не видел угрожающего жеста хозяина, но рычать перестал, а только как-то обиженно тявкнул.
— Вот, говорят, тварь неразумная, а он у меня необыкновенный, — спешил объяснить гостю Гуляев. — Его мать была породистая сука — борзая чистых кровей. Жила в доме у моей матушки. А из дома ее, Эльзу эту, никуда не отпускали — гулять прямо на балкон ходила. Балкон у нас был огромный, галерея с баллюстрадой, матушка там даже цветник насадила, кустов всяких развела — так в кадках и росли. И вот выходит как-то мать моя на цветы полюбоваться, а Эльзы нету нигде. Глядит, а та валяется прямо под балконом, на клумбе. Ну, матушка, все конечно, в крик сразу: как де так, кто туда ее любимицу отпустил, не углядел… А никто и не отпускал — сама вниз сиганула, борзая ведь! Так и лежала без сознания… Ну, послали людей, подобрали, в дом принесли. Матушка сама помыла ее, обогрела, а через три недельки глядь — она брюхата! Щенков всех утопить хотели, я насилу уговорил одного оставить — самого толстого и сильного. Помню, как ни положишь их, а этот всегда наверху окажется, на братьях своих, — выползет и морду вверх тянет. Потеха! Вот и вырос — Дроня. Кто отец, так и не узнали, но, видно, здоровый зверюга был. А на мать совсем не похож получился. Такой и вышел, пар-ве-ню.