Сергей Гомонов - Горькая полынь. История одной картины
Тогда Эртемиза спросила, чем именно они, по разумению давно покойного Микеланджело Меризи, должны были бы заняться в Венеции, и ответ ужаснул ее, как если бы сейчас он сам, собственной персоной, выбрался из безымянной могилы в далеком Порто-Эрколе и нагрянул к ним в рубище, с остатками гнилой плоти на костях: «Моя маленькая девочка, давно я ждал, когда кто-нибудь упадет сюда… Ты ведь не хочешь потерять такое сокровище, правда? Ты потащишь меня на своих плечах, деточка». То, что она услышала, показалось ей жутким кощунством, и тем более нелепо и нелогично было то, что это сам Караваджо пожелал, чтобы именно она, собственными руками, сотворила вандализм с его шедеврами…
…Еще не так давно в дневнике своем идеолог венецианского заговора испанцев, посол в Республике, маркиз Алонсо де ла Куэва Бедмар, сокрушался о том, что «никакое правительство не пользуется столь неограниченной властью, как Сенат Венецианской республики», однако спустя несколько лет, заполненных наблюдением за жизнью населения столицы, скепсиса его поубавилось. Он своими глазами увидел, что гарнизон города состоит из очень скверно вымуштрованной земской милиции, что войска венецианцев беспрестанно теряют силы в войнах на суше и на море, а некогда сплоченные дворяне так грызутся теперь друг с другом, что чернь уже готовит восстание. Оставалось лишь высечь искру из огнива, чем маркиз и занялся по совету герцога Осуны, в прошлом вице-короля Сицилии, а ныне — Неаполя, не жалея никаких средств на подкуп вождей грядущего переворота. Используя дипломатическую неприкосновенность, Алонсо закупал оружие в таком количестве, что этих поставок хватило бы на два батальона. Осуна же, блюдя какие-то свои интересы, возникшие у него еще со времен жизни на Сицилии и общения с тамошней элитой от искусства, в соответствии с условиями тройственного соглашения между ними с маркизом Бедмаром и доном де Толедой, правителем Милана, постепенно присылал в Венецию переодетых и до поры до времени безоружных солдат — испанцев и голландцев.
И не ведали ни посол Бедмар, ни миланский заговорщик дон Педро де Толеда, ни кто-либо иной из смертных, чье сердце еще билось, а грудь дышала, истинной подоплеки действий неаполитанского вице-короля, прозванного льстецами Великим Петром[34] и всецело доверявшего мнению своего придворного живописца Хосе де Риберы[35], который консультировал его в последнее время по вопросам, связанным с произведениями покойного учителя.
Выражаясь языком черни, Осуна положил глаз на исчезнувшие картины Микеле да Караваджо, неспроста увезенные из Порто-Эрколе в июле 1610 года злополучной фелукой и, по сведениям де Риберы, попавшие в руки тех же испанцев, которые вместе с предшественником Фернандо Кастро незадолго до смерти мастера выкрали его работы неаполитанского периода. Как бы там ни было, полотна осели в Венеции, в руках залегших на дно соотечественников, на коих внезапно обратил внимание Совет Десяти: кардинал Борджиа намекнул кузену, что сведения об этой грандиозной афере просочились к понтифику, и тот настоятельно предписал венецианским коллегам проводить строжайший таможенный досмотр имущества всех и каждого, кто попытается покинуть Республику. Уже почти утративший былое влияние, что некогда позволяло Венеции вольности и непокорство Риму, Совет на сей раз принял веление Папы как руководство к действию. Таким образом, с интересами вице-короля Осуны, ославившего свое имя неприкрытым стяжательством, вдруг пересеклись интересы венецианского посла Алонсо Бедмара, поскольку, если желаешь незаметно разжиться богатым уловом, необходимо как можно сильнее замутить воду в том месте, где бросишь невод.
Вся эта сложная игра, взбаламутившая толпу спустя восемь лет после гибели художника, до конца не была понятна ни одному из ее участников, и каждый желал урвать свой клок с громадного воза сена, внося в партию непредвиденные ходы и повороты. Меньше всего ее поняли сами венецианцы и испанский двор. Когда среди заговорщиков оказался один предатель, и он накануне Дня Вознесения донес о готовящемся захвате Арсенала и штурме Дворца Дожей («Как скоро наступит ночь, те из тысячи солдат, что явятся без оружия, будут направлены за оным. Пятьсот прибудут на площадь Сан-Марко, другие пятьсот разделятся, большая часть их двинется в окрестности Арсенала, оставшиеся овладеют всеми судами на мосту Риальто»), ему поначалу не поверили. Все выглядело столь ужасно, что ошарашенный секретарь Совета Десяти Варфоломей Комино потерял голос и спросил почти шепотом, как смутьяны предполагают уничтожить армаду.
— Потешными огнями, — отвечал отступник Жафье, который в последний момент вспомнил, что он все же венецианец, а не испанский чужак, и не пожелал уничтожать своих сограждан. — Потешные огни начинены горючей смесью, ее нельзя потушить. Венецианские корабли сгорят, а флагман, где находится адмирал, будет захвачен верными адмиралу людьми. Сейчас они готовят или уже изготовили эти потешные огни в Арсенале.
Совет Десяти поднял по тревоге всех, кого смог найти, а Комино в сопровождении стражников, которых не успели напоить или усыпить заговорщики в Арсенале, ворвался к испанскому послу. Бедмар устроил скандал, но на него не обращали внимания, охапками вынося из его дома припасы оружия. Другая часть венецианцев отплыла к эскадре. Мятежного адмирала выманили на палубу якобы ради передачи важного письма, однако не успел он проронить и слова, как был заколот и сброшен с борта в море. Ту же участь разделили и все его сторонники, а также сорок подкупленных маркизом чиновников. Вдохновителей заговора удавили и как изменников подвесили за ногу на всеобщее обозрение, еще триста человек задушили тайно в темницах, часть испанцев бежала, часть была схвачена. Планы оккупации Ниццы и Венеции сорвались, ни с чем остался и герцог Осуна, окончательно потеряв след злополучных картин мастера Караваджо. С подачи дожа вокруг дела напустили тумана противоречивых слухов: не в силах прийти к единому мнению, осведомленные люди до пены у рта спорили о том, был это иноземный заговор или тщательно спланированная провокация самих венецианцев…
— Я буду выполнять заказ, — помогая племяннице собираться в дорогу, объяснял Аурелио Ломи, — а ты тем временем получишь у хранителя все картины. Мы с Горацио разработали нестойкий состав, который затем бесследно смоется разбавителем, не повредив давно просохшие слои. Это можно будет счесть просто небольшой реставрацией. Все должно быть вывезено оттуда до конца августа, сложностей при досмотре возникнуть не должно. Твое дело — накладывать свежий слой как можно тоньше, но укрывисто. Чем скорее высохнут работы, тем скорее мы покинем Венецию.
Эртемиза остановилась, похлопала себя по ладони сложенными в пучок кистями и, швырнув их в коробку, зажмурилась:
— То, что Меризи был безумен, я догадывалась. Но о его склонности к самоистязаниям, честно говоря, не подозревала… Я не смогу этого сделать.
— Сможешь.
— Рука не поднимется.
— Поднимется. Посмотри на меня, — дядя взял ее за плечи, и Эртемиза раскрыла глаза. — Он сказал так: «Если даже у вас не выйдет увезти их оттуда, я скорее предпочту, чтобы поверх моих картин навсегда остались ее». Так и сказал, Миза.
Застывшая на подоконнике горгулья кивнула, а невидимый браслет легонько ужалил руку.
Глава вторая Косвенные доказательства
Горько усмехнувшись словам синьора Кваттрочи, кантор отвернулся в окно и стал смотреть на остроконечную башню церкви Бадия, с которой вдруг, точно по команде, дружно сорвалась огромная стая разноцветных голубей и, сделав пару кругов над шпилем, унеслась в неизведанные дали…
«Сколько помню себя, в детстве я забиралась на деревья или на крыши домов, смотрела оттуда на город вокруг — он открывался, как на ладони, неожиданно громадный и величественный… Таким, стало быть, видят его птицы в небе. А внизу копошились люди, они не видели и не знали всего этого, и мне всегда так сильно хотелось подпрыгнуть, взмахнуть руками и унестись от них вместе с птицами за далекие римские холмы… куда-то… в другую жизнь, где всё иначе, где другой вкус у ветра, где каждый может без всякого страха петь во весь голос, а во время закатов и рассветов играет волшебная симфония звездных миров… Когда я думаю об этом, у меня сжимается сердце», — это были последние слова Эртемизы, которые он слышал, глядя на ее всё отчетливее различимый в предрассветных сумерках прекрасный профиль и отчаянно борясь с дремотой. Но усталость оказалась могущественнее непритворного желания говорить и говорить с той, кто подарила ему несколько самых счастливых часов в жизни и с кем было хорошо, как никогда. Теперь Бернарди более всего сожалел, что попросту заснул в то утро, нежно проведя пальцами по ее щеке и даже не успев ответить, что любит ее и напишет, обязательно напишет для нее симфонию из запредельного мира светил.