Шаги во тьме - Александр Михайлович Пензенский
Гилевич затянулся последний раз, загасил папиросу о каблук ботинка, поискал глазами, куда бы выкинуть окурок, положил в подставленную пепельницу.
– Позвольте умыться, господин Филиппов. Платком как следует не ототрешь. У меня там мыло в саквояже.
* * *
Андрей Серафимович Гилевич, двадцати шести лет, уроженец Санкт-Петербурга, православного вероисповедания, русский, смотрел на себя в грязное, мутное зеркало с отбитым уголком. Вот все и закончилось. Он предполагал, что так может произойти. Когда затеваешь игры с такими ставками, нужно понимать, что возможен и неблагоприятный исход.
Эта усатая ищейка беспокоилась о его сне совершенно напрасно. Спал Андрей Гилевич нормально, даже хорошо, крепко. С тех пор как вырос. С тех пор как бояться стало нечего. Это вам не в сиротском доме в общей комнате ночевать. Там было неспокойно. Даже страшно. То Санька Жуков с товарищами одеяло суконное на голову накинут и молотят, не разбирая, за то, что пятничный кусок жесткой говядины им не отдал, а сам проглотил, почти не жуя. То пьяный сторож, инвалид последней турецкой войны, начнет в горячке размахивать своим костылем, думая, что он все еще от османов отбивается, – тут уж точно не до сна, под кроватью-то. А тут с чего бы не спать? Мальчишку зарезал? Да сколько их, мальчишек этих? Девять из десяти только зря небо коптят. Какая жизнь его ждала бы, студента этого? Ну, доучился бы до инженера. Пошел бы служить куда-нибудь в пароходство или на железную дорогу. Женился бы лет через пять. С папочкиным наследством нашел бы себе какую-нибудь красавицу, которая все накопления эти на платья да шляпки в два года б растранжирила. А студент, ну инженер теперь, горбатил бы лет до сорока, пока не помер бы от чахотки, оставив после себя кучу голодранцев. Считай, услужил ему Андрей Гилевич – студент сейчас, небось, как невинно убиенный рядом с ангелами восседает, бренчит романсики на арфе да амброзию употребляет после обеда. Ах да, студент в боженьку не верил. Ну, тут уж вины Андрея Серафимовича вовсе нет – каждому по вере.
Каторгу вечную усатый обещал. Ну, тут уж точно просчитался. Свою каторгу Гилевич еще в воспитательном доме отгорбатил. Да, жалко проваленного проекта, ах как жалко! Три, много пять таких студентов – и райские кущи ждали бы Андрея Серафимовича на земле. Да не просто на земле, а на любой земле, в любом ее уголке, на любом краешке. Обрезал ему крылья усач сыскной, ох, обрезал. Ну да мы ему тоже подпакостим, выкинем коленце.
Андрей Гилевич перевел взгляд со своего ухмыляющегося отражения на мыльницу. Открыл кран, набрал в ладони воды, ополоснул лицо, подмигнул зеркалу. А после разломил кусок мыла надвое, вытащил из обломка маленькую капсулу, сунул в рот и раскусил.
Когда Филиппов, услышав шум, заглянул в уборную, Андрей Гилевич уже был мертв. Он лежал на спине поперек небольшой комнатки, глядя в потолок и улыбаясь. Гудел кран, пенилось в раковине оброненное мыло, пытаясь перебить абрикосовым ароматом горький запах миндаля.
ЗИМА 1912 года
Десять дней зимы
16 декабря 1912 года. Ночь с воскресенья на понедельник
Ночной ветер изо всех сил трепал плотную поволоку низких облаков, пытался разорвать ее об острые шпили колоколен, о дымящиеся заводские трубы Сан-Галли в надежде устроить прорехи побольше, чтобы хоть немного осветить самую темную часть серого города. Но, заигравшись, забывался и сам же нагонял в освободившееся место новые клубы белого густого тумана, затягивая лениво поблескивающие искорки звезд и возвращая Лиговку в привычную тревожную сонную тень. Изредка скрипели двери чайных и трактиров, впуская и выпуская своих гостей, но и входящие возникали будто бы сразу из темноты, материализовавшись перед самыми дверными створками, и покидающие эти притоны на нетвердых ногах мгновенно оставляли освещенный прямоугольник, проваливались в мрак, растворяясь в нем, чтобы не мозолить недобрые глаза. Улицы были пустынны, и только временами отвлекающийся от туч ветер оживлял ночной пейзаж, заигравшись обрывком газеты или выметая из-под арочных сводов неубранную листву.
Поэтому некому было заметить, как невысокая тень в длинном прорезиненном плаще с капюшоном отделилась от стены углового дома, осмотрелась, подняла с земли какой-то узел, взвалила на плечо и, стараясь избегать освещенных пятен, оставляемых редкими работающими фонарями, скорым шагом направилась на самую середину Новокаменного моста. Там черный человек опустил свою ношу на чугунные перила, немного постоял, тяжело дыша, перекрестил сверток, а после столкнул его в канал. Густая декабрьская вода нехотя разошлась, принимая подношение. Человек на мосту подождал еще с минуту, пытаясь высмотреть что-то в медленном потоке Обводного канала, после чего удовлетворенно кивнул, перекрестился уже сам, причем не по-русски, слева направо, снова воровато огляделся и почти бегом вернулся к тому углу, от которого начал свой странный променад. После чего еще дважды повторились в точности те же действия, с той лишь разницей, что узлы были полегче. Но все равно, сбросив последний куль в воду, человек долго еще стоял на мосту, пытаясь восстановить дыхание. Потом сгреб с чугунной ограды не успевший растаять снег, сунул руку под капюшон, пожевал, провел мокрой ладонью по лицу, еще раз перекрестился на белую луну и медленно побрел вдоль канала в сторону ипподрома, слегка пошатываясь, будто пьяный.
* * *
16 декабря 1912 года. Воскресенье
Проклятая жилка на виске тюкала, отзываясь тупой болью в затылке. Где-то далеко, но оглушительно громко, точно попадая в удары сердца, билась об железо вода. Кап! Кап!! Кап!!!
Лебедь с трудом разлепил веки, попытался подняться. Получилось не сразу: чугунная голова не хотела отрываться от подушки. «Подушка – это хорошо, – подумал Лебедь. – Значит, не в чайной на столе уснул». Он усмехнулся, но тут же скривился: боль с новой силой клюнула его в висок. Еще раз попробовал сесть, но получилось только перекатиться на бок и приподняться на локте. Он провел свободной рукой по лицу, нащупал что-то на бороде. Квашеная капуста. Машинально сунул в рот, опять скривился, еле сдержал подкативший