Жан-Пьер Оль - Господин Дик, или Десятая книга
После обеда мне не удалось по-настоящему сосредоточиться на продолжении «Бувара». Случившееся не выходило у меня из головы. И когда ровно в восемнадцать ноль-ноль раздался звонок, я бросился к телефону, чтобы успеть снять трубку раньше Матильды.
Звонила моя директриса. Я забыл заполнить журнал класса, в котором был классным руководителем.
– Это, господин Домаль, переходит уже всякие границы! У меня складывается впечатление, что я работаю с каким-то призраком! Кстати, ваши коллеги уже прозвали вас Бельфегором![29] Вас никогда нет на месте, когда вы нужны, у вас нет никакого авторитета, никакого влияния, вы жметесь к стеночке, и ученики смеются над вами! Я даю вам один час на заполнение этого журнала, или вам придется поискать другое учебное заведение! Найдется достаточно много ответственных людей, способных выполнить вашу работу, – да, месье, даже в Мимизане!
Матильда, кажется, уже час сидела не шевелясь. Не сказав ни слова, я накинул плащ и вышел под дождь.
Мой дом снова стал мне враждебен. Моя терпеливая работа по приручению мебели пропала втуне. Всякий раз, когда я видел, что губы Матильды шевелятся, я бросался к ней, опрокидывая все преграды, оказывавшиеся на пути, разбивая вазы и обрывая провода, чтобы только не пропустить нескольких драгоценных слов – нескольких скупых слов, которые слетали с ее губ и тут же застывали, подобно капелькам воска, скатившимся с погасшей свечи. Я не мог забыть тот мучительный эпизод с незаполненным журналом, – уже одно то, что она отказалась тогда повторить, делало каждое слово Матильды неестественно значительным для меня. Я просто не мог себе позволить пропустить хоть одно из них, потому что боялся не услышать сообщения о какой-нибудь катастрофе: начавшемся в саду пожаре, запахе газа на кухне или штормовом предупреждении по радио. Я в буквальном смысле смотрел ей в рот. Я жил уже не с женщиной, а с какой-то депрессивной пифией; ее приводящий в отчаяние лаконизм действовал мне на нервы и играл моей жизнью. А бросался к ней я почти всегда напрасно: она просто зевала.
Из тюрьмы чердак превратился в убежище, но мой флоберовский проект не подвигался. Энтузиазм первых мгновений схлынул, и сменившее его ощущение дежа-вю перечеркивало мое открытие «Бувара…». Так, заблудившись в лабиринте и думая, что нашел какой-то неиспробованный путь, вдруг замечаешь на земле следы своих собственных подошв, а на стене – зацепившуюся за неровность нитку из твоей куртки: ты здесь уже проходил.
В книгу постепенно прокрадывались чуждые элементы: помпезная госпожа Борден неотразимо напоминала мне почтенную матрону из «Николаса Никльби». Тупой господин де Фаварж воскрешал в памяти Подснепа из «Нашего общего друга». А сами Бувар и Пекюше, эти горожане, которые вдруг услышали зов пустой проселочной дороги, эти двое невежд, неожиданно заслушавшиеся сирен науки, – не были ли они дальними родственниками и наследниками членов Пиквикского клуба? Изгнанный в дверь, Диккенс возвращался в окно. К тому же…
К тому же из всех неоконченных литературных произведений «Бувар…» считался одним из самых знаменитых, совершенно так же, как… «Друд»! И когда после нескольких недель бесплодных усилий я наконец осознал эту очевидную параллель, меня охватила какая-то чудовищная усталость.
В тот вечер, тоскливо перелистывая моего Флобера, я уперся взглядом в этот пассаж: «Наконец, они решили сочинить пьесу. Трудную сторону составлял сюжет. Они его изобретали за завтраком и пили кофе – напиток, необходимый для творчества, – затем пропускали две-три рюмочки. Ложились в постель соснуть, после чего спускались во фруктовый сад, гуляли там, наконец выходили за ворота, чтобы обрести вдохновение в полях, блуждали рядом и возвращались измученные. Или же они запирались на ключ. Бувар разгружал стол, клал перед собой бумагу, обмакивал перо и замирал, уставившись глазами в потолок, между тем как Пекюше размышлял в кресле, вытянув ноги и поникнув головой. Иногда они чувствовали трепет и как бы дуновение идеи; уже готовились ее схватить, но она ускользала».
А снаружи надрывался экскаватор, буксуя на опилках. Это было уже слишком. Я откинулся на спинку рабочего кресла и разразился громким хохотом душевнобольного. Потом выключил пишущую машинку, вышел из комнатки, обещая себе, что больше в нее уже не вернусь, и запер за собой дверь.
Я тихо вошел в спальню. Матильда не закрыла ставни, но была уже глубокая ночь, и в свете фабричных огней я мог различить только какую-то удлиненную форму посередине кровати. Невозможно было понять, спит она или нет. Услышит она мои слова? Пятьдесят на пятьдесят. Это облегчало дело.
– Я устал, Матильда. Очень устал.
Я сел на край кровати. Она лежала на животе, одетая, голова – в подушке, руки вытянуты вдоль тела. В полутьме наши силуэты резко выделялись на белой простыне: диаметр и касательная. Полумертвая и полуживой.
– Я солгал тебе. Я никогда не напишу книгу. Ни о Диккенсе и ни о ком… Все это – какой-то пошлый фарс… Я думал, что женюсь на пожирательнице мужчин, а получил в наследство мелкобуржуазную неврастеничку… А ты, ты хотела Рембо, а имеешь Топаза…[30] Вот, и теперь мне легче, я освободился… Ты спишь?
Я прилег рядом с ней.
Лондонский моросящий дождик проникал сквозь мою пижаму, но ни Борель, ни Стивенсон не обращали внимания на мою персону: один говорил без остановки, словно боясь, что может прийти смерть, чтобы прервать его исповедь, а другой слушал, щуря глаза. Неожиданно Борель чуть повысил голос; он произнес мое имя. Мне ничего не оставалось, как приблизиться и навострить уши, – сейчас все станет ясно. И с «ТЭД», и с господином Диком. Но в этот момент Стивенсон замечает меня и прикладывает палец к губам.
X
Опираясь на руку патронажной сестры, пожилая дама тяжело спускается по ступеням паперти. Многие почтительно кланяются ей, но она отвечает лишь покачиванием головы; затем поворачивается к молодой женщине и что-то ей говорит. Замирают последние аккорды фисгармонии; на пороге появляется кюре и закрывает обе створки двери.
Женщины очень медленно переходят маленькую площадь. Пожилая дама с большим трудом усаживается на заднее сиденье «Рено-16» и застывает, устремив взгляд в бесконечность; за это время молодая женщина проходит по меньшей мере десяток метров вдоль террасы кафе, направляясь к аптеке. Когда наши взгляды встречаются, она чуть заметно замедляет шаг и хмурит брови. Ее лицо мне что-то смутно напоминает.
Я жду. Она возвращается, и машина трогается с места. Тогда я плачу за выпитое и, в свою очередь, нажимаю кнопку звонка на двери аптеки.
– Добрый день. Аспирин, пожалуйста.
– У вас есть рецепт?
На лице человека досада. Его трапезу прерывают уже второй раз, с интервалом в пять минут. Сквозь открытую дверь в стене за стойкой я вижу угол стола, салфетку, бутылку минеральной воды и хлебные крошки. К запахам лекарств примешивается аромат куриного рагу.
– Нет.
– Тогда я ничего не могу вам дать. Я сторож и отпускаю только в неотложных случаях.
– А, ну да, извините.
Я изображаю намерение уйти, но, уже взявшись за ручку двери, оборачиваюсь:
– А эта пожилая дама – только что, в «Рено-16», – это не мадемуазель Борель? (Человек безучастно молчит. По его подбородку сбегает капелька соуса.) Я встречал ее пару раз, когда работал у Жинесте.
– А, вином занимаетесь… В Сент-Эмильоне все занимаются вином. Словно на этом свете больше нечем заняться. А потом жалуются на болезни…
– Она, судя по ее виду, тоже не в форме…
– Это старуха Борель? – Человек пожимает плечами. – Ну, она-то – не от вина… Возраст, месье… возраст и безмужье: это разрушает организм… Болезнь Альцгеймера. Нет, серьезно. Представьте себе кусок рокфора на солнце в разгар августа – вот ее мозги.
– Печально…
– Если угодно. Так или иначе – конец один… Автомобильная авария такое же милое дело, как и рак гортани, – не лучше и не хуже. Ну, так я вам даю этот аспирин?
Паркуясь перед домом, я увидел через окно, что Матильда разговаривает по телефону. Я кинулся в дом и вырвал у нее трубку:
– Алло? Да, я Франсуа Домаль… – Это было словно во сне. Словно этот далекий голос долетал с другой планеты. – Да, конечно… Хорошо… Я буду там завтра, сразу после открытия…
* * *– Кого вы пришли навестить, месье?
Служебная улыбка на лице сестры растаяла в мгновение ока. Ее коллега в справочном, разговаривая по телефону, буравила меня свирепым взглядом.
– В медицинском крыле, палата восемнадцать, – процедила сестра.
Я слышал их перешептывание за спиной, пока пересекал пахнувший мастикой холл, украшенный неким синтетическим растением (которому каким-то чудом удалось сбросить половину своих листьев) и бледной репродукцией «Завтрака на траве» размером чуть больше почтовой марки. В коридоре я увидел старуху; она передвигалась крохотными шажками, скользя по навощенному паркету. Я прошел мимо телевизионной комнаты; несколько стариков задумчиво смотрели документальный фильм из жизни леммингов. Дверь палаты номер 18 была приоткрыта, и я очень ясно услышал конец разговора.