С. Пэррис - Ересь
— Спасибо, Уэстон, что доставили нашего гостя в целости и сохранности. Можете присоединиться к своим друзьям, — любезно отпустил он моего юного проводника.
Уэстон поклонился мне и галопом понесся вниз по ступенькам, в толпу приятелей.
— Доктор Бруно, не могли бы мы приватно переговорить, прежде чем зайти в школу? — забубнил мне в ухо Ковердейл. — Не беспокойтесь, времени достаточно, высокий гость еще не прибыл, а без него мы начать не можем.
Я безучастно кивнул: никто и не надеялся, что пфальцграф прибудет вовремя ради моей персоны. Я изобразил на лице вежливое внимание; Ковердейл мучился, подбирая слова.
— Предстоит расследование обстоятельств смерти несчастного доктора Мерсера, и всех, кто первыми прибыли на место происшествия, попросят дать свидетельские показания, — выдавил он из себя наконец и крепче сжал мой локоть, то ли ободряя, то ли угрожая. — Насколько я понимаю, вы там оказались почти сразу же вместе с ректором и мастером Норрисом.
— Безусловно, и я с радостью отчитаюсь обо всем, что видел. Надеюсь, что мне удастся это сделать до того, как мои спутники соберутся возвращаться в Лондон, — сказал я, выжидая, что к этому добавит мой собеседник.
— Но только… ха-ха… — У Ковердейла вырвался короткий нервный смешок. — Ректор сказал, вы решили, будто садовая калитка, что выходит на Брейзноуз-Лейн, была заперта в тот момент, когда вы обнаружили бедного Роджера.
— Да, я проверил, она была заперта. И обе другие калитки тоже.
— Вот именно: когда я это услышал, сразу понял, что вы-то в колледже впервые, потому и не знаете, что у калитки, выходящей на улицу, ручку сильно заедает.
Я только бровь приподнял.
— Да-да, — продолжал Ковердейл, пряча глаза. — Очень трудно поворачивается, нужна привычка, вот эдак нажать ее, а потом сдвинуть вправо. Я потому говорю об этом, что если вы на дознании скажете, дескать, калитка была заперта, сами понимаете, из-за этого только лишние осложнения возникнут, а на самом деле все объясняется просто, да, очень просто и печально. Привратник забыл запереть дверь, в сад забрел одичавший пес, и бедный Роджер поплатился за чужую небрежность. Ужасно, ужасно. — Он прижал руку к груди и сморщил жирную физиономию: так, по-видимому, в его представлении выглядела маска скорби. — Но если поднимутся разговоры о запертых калитках, это даст основания подозревать какой-то умысел, заговор там, где его вовсе нет.
Я с трудом верил своим ушам. Вырвал у Ковердейла руку и повернулся так, чтобы смотреть ему прямо в лицо. Студенты, поднимаясь по лестнице, проходили чересчур близко от нас, и пришлось понизить голос до шепота.
— Доктор Ковердейл, калитка была заперта, у меня нет на этот счет ни малейших сомнений. Я сам проверял. Но даже если бы она была не заперта и пес вошел в нее, как мог он закрыть ее за собой?
— Ветер захлопнул, — отмахнулся от вопроса Ковердейл.
Неужели он думает, что я, ученый, могу вот так запросто пренебречь свидетельством собственных глаз?
— Ветер наглухо захлопнул тяжелую деревянную калитку? Я был там, доктор Ковердейл, мы с ректором перебрали все возможности, — запротестовал я.
— Утром ректор был в растерянности, а потом он спокойно поразмыслил обо всех этих событиях, — не сбиваясь, продолжал Ковердейл, — и пришел к выводу, что в той панике трудно было что-либо увидеть и распознать наверняка, тем более что висел туман. Он и припомнил, какая у той калитки тугая ручка, и понял, что это обстоятельство могло сбить с толку иноземца. Коронер, который будет проводить расследование, конечно же примет во внимание, что вы еще толком не знаете нашего колледжа. Я только потому заговорил об этом, что, если вы будете настаивать, будто в этом деле есть некая тайна, это лишь усложнит и затянет расследование, столь мучительное и горестное для всех близких доктора Мерсера. Стоит ли добавлять к трагедии нелепые подозрения и слухи?
Я смотрел на него, не веря своим ушам. Значит, обстоятельства смерти Роджера будут переиначены так, чтобы ни малейшая тень не упала на колледж, и в результате убийца останется безнаказанным. Покрывают ли они таким образом преступника, который им известен, или для них главное — честь корпорации? Соблюдет ли ректор свое обещание провести частное расследование? Весьма сомнительно: ведь он больше всех профессоров беспокоился о престиже колледжа.
— Полагаю, я должен буду сообщить на следствии то, что я видел, или, как мне кажется, видел, — заговорил я. — Если я заблуждаюсь, то окажусь в дураках, но готов рискнуть, ибо утрачу сон, если солгу или утаю нечто важное от следствия.
Ковердейл прищурился, но, казалось, согласился с моими словами.
— Прекрасно, доктор Бруно, каждый должен поступать по совести. Зайдем? — Он указал жестом на крыльцо школы богословия; там толпа уже поредела, большая часть слушателей прошла в зал. — Да, кстати, еще одно странное обстоятельство, — как бы мимоходом добавил он через плечо. — Мастер Слайхерст сообщил мне, что сегодня утром, по пути в хранилище, он услышал доносившийся из комнат доктора Мерсера шум, и, заглянув, кого бы, вы думаете, он застал роющимся в имуществе Мерсера? Нашего почтенного итальянского гостя. Тот пытался открыть сундук с деньгами Мерсера, вот так-то! А привратник сказал, что вы принесли ему связку ключей, которую сняли с покойного.
Дурак я, дурак, подумал я. Пошел к себе в комнату, рухнул на постель и проспал все на свете. Так и не отнес одежду ректору, и нет теперь у меня даже того неуклюжего оправдания, будто я приходил за одеждой. А Слайхерст спас собственную шкуру, бросив подозрение на меня. Выходит, я просто воришка, граблю мертвецов. О той немаловажной детали, что у него самого имелись ключи от комнаты Мерсера, Слайхерст благоразумно умолчал.
— Я могу объяснить… — начал я, но Ковердейл выставил руку ладонью вперед, прервав мою речь.
— Не сомневаюсь, доктор Бруно, не сомневаюсь ни на миг. Но любой магистрат сочтет подобное поведение странным, даже подозрительным, а горожане и без того чужеземцев недолюбливают, вы же знаете, особенно из римлян. — Последние слова он произнес почти извиняющимся голосом. — Так что слепой предрассудок может оказать влияние на их выводы, и, если расследование будет усложнено сверх необходимости, выйдут на свет никому не нужные подробности.
Мы стояли уже у самого входа; я заглянул внутрь и убедился, что зал полон, студенты толпятся, рассаживаются даже на подоконниках. Ковердейл приветливо улыбался. Я посмотрел на него и кивнул.
— Я вас понял, доктор Ковердейл, и непременно подумаю об этом.
— Умница, — радостно похвалил он меня. — Ну конечно же вы сами поймете, насколько это разумно. Войдем?
Я все еще медлил на пороге. Оглянувшись через плечо, я убедился, что безухий все так же стоит, прислонившись к городской стене, и смотрит в нашу сторону. Я тронул Ковердейла за локоть.
— Кто этот человек? — спросил я, кивком указав на него.
Ковердейл взглянул, поморгал и покачал головой.
— Да никто, — резковато ответил он и придержал дверь, пропуская меня.
Готовясь к выступлению, я старался выкинуть из головы этот разговор. Глубочайшую тишину прерывали, как обычно, лишь редкое поскрипывание половиц да шуршание мантий. Я откашлялся и, подавшись вперед, заговорил:
— Я, Джордано Бруно Ноланский, доктор высшего богословия, профессор чистейшей и невиннейшей мудрости, известный лучшим академиям Европы, аттестованный и почитаемый философ, неизвестный лишь варварам и простолюдинам, пробуждающий дремлющий дух, укрощающий предрассудки и закоренелое невежество, проповедующий своими словами и делами любовь ко всему человечеству, не оказывающий предпочтения ни британцу, ни итальянцу, ни мужскому, ни женскому полу, ни епископу, ни королю, ни мантии, ни доспехам, ни мирянину, ни монаху. Предпочтение я отдаю лишь тем, чья беседа окажется наиболее мирной и кроткой, наиболее разумной и просвещенной, кто не творит себе кумиров и не поклоняется мертвым догмам посредством помазания головы, омовения рук, начертания знаков на лбу или обрезания детородного члена, но кто почитает лишь дух и свободный ум, тем, кого ненавидят апологеты глупости и лицемерия, но любят разумные, — я, Джордано Бруно Ноланский, таков, каков я есть, приветствую выдающегося и прославленного вице-канцлера великого Оксфордского университета!
Я низко поклонился в сторону сцены, где восседал вице-канцлер, и выпрямился, ожидая шквала аплодисментов, которых подобное вступление удостоилось бы в любой европейской академии. Признаться, я изрядно растерялся, когда вместо аплодисментов услышал нечто, куда более похожее на смех.
Краем глаза я видел Сидни, тот гримасничал и кривлялся: мол, наговорил с три короба, а все впустую. Как это понимать? В Париже никто бы не удостоил своим вниманием диспут, на котором ораторы не изощрялись бы в риторике и не украшали бы свою речь стилистическими фигурами, сколь бы абсурдны они ни были. Но оказалось, что англичане, по-видимому, предпочитают совсем иное — простоту и скромность. Смеялись уже без малейшего стеснения, смеялись почтенные члены колледжа, а студенты брали с них пример, кривляясь и передразнивая мой акцент — занятие, достойное школяров! Напротив меня развалился доктор Андерхилл, свободно облокотившись на кафедру. Судя по его улыбке, он уже считал себя победителем. Пфальцграф громко и откровенно зевал.