Казимеж Блахий - Ночное следствие
Бакула кричит:
— Нет, это я убил!
Домбал стучит кулаком по столу так, что звенят и подпрыгивают фаянсовые тарелки.
— Прекратите, Домбал! — одергиваю я поручика. — А вы, доктор, очень упрямый человек. Однако до вас уже признались трое: ваша жена, ваш тесть и ваша кухарка. Вы несколько опоздали, пан доктор. Лигенза!
Сержант входит жандармским шагом. Руки за поясом.
— Приведите всех подозреваемых на очную ставку!
Сквозь тайный ход в лжебуфете свищет ветер. Слышу его заунывную музыку, синкопированную душераздирающим воем воды, которая рвется сквозь скалы.
Молчим. Домбал ходит по комнате почти на цыпочках. Теперь, когда мы приближаемся к финишу, я ощущаю новый прилив сил.
В комнату врывается доктор Куницки, некоторое время словно приглядывается к нам. Ждет, пока мы, все трое, докурим свои сигареты.
— Вы что-либо слышали? — серьезным тоном спрашивает врач.
Я отвечаю — нет, ничего, кроме воя ветра и рева воды.
— Первый концерт Чайковского. Финал. Вы понимаете, коллега, финал! Если вы его не услышали, то как же пан доктор Бакула мог услыхать скрип этих дверей, когда играли прелюдию Рахманинова? У вас такой тонкий слух?
Историк не отвечает. И вдруг мы в самом деле слышим скрип дверей. Вваливается сержант Лигенза и кричит:
— Герман Фрич сбежал!
За милиционером, словно две фигурки, вырезанные из черного дерева, — Труда Фрич и Аполония Ласак.
IX. ЛЕДОВОЕ ИНТЕРМЕЦЦО
1
Ледяное поле раскинулось к востоку от подножия Колбацкой скалы. Оно похоже на гигантский купол сталактитового грота, который перенесли сюда, перевернули и положили рядом с застывшими волнами прибрежных дюн. Только под самой скалой, белой известняковой скалой, которая равна по высоте десятиэтажному дому или еще выше, а сейчас обледенела и запорошена снегом, бьется и воет вода. Видимо, сюда прорвалось какое-то теплое течение, нарушив белую неподвижность скованного морозом моря.
Не могу сверху различить цвета пляшущих волн. С высоты Колбацкой скалы виден лишь черный пролом в белоснежном ледяном пространстве.
Мы стоим под одинокой сосной. Снизу к нам доносится заунывная музыка волн, синкопированная сухим треском. Он раздается каждый раз, когда волна ударяет обледеневший известняк скалы.
Небо все еще остается темным. Домбал замечает:
— Скоро начнет светать, тогда увидим, нет ли его там. Если только… Если только он не прыгнул со скалы. Тогда не на что будет смотреть.
— Нет никаких следов, господин поручик.
Лигенза старается держаться спокойно.
— Может, настоечки? — спрашивает он. Не дожидаясь ответа, вытаскивает из-за пазухи плоскую бутылку. Спирт, настоянный на меду, такой холодный, что кажется замороженным.
— Довольно, — говорит Домбал. — Должно хватить до рассвета… Лигенза, скажи, чтоб машина пошла на дюны. Передай шоферу, пусть она хоть развалится, но мне здесь позарез нужен свет.
…Машина только что вернулась с голчевицкой дороги. Я и без того знал, что глупо искать следы в такую метель. Герман Фрич, если он даже и направился в сторону деревни, вряд ли шел по колеям, которые остались от колес нашей машины несколько часов тому назад. Он мог выбрать более надежный путь: через заснеженные поля, покрытые прочной коркой наста, вылизанные ветром, через поля настолько огромные, что любой след исчезает среди них подобно ничтожной пылинке. Однако Домбал, который очнулся первым после того, как мы услышали, что тихонький человечек Герман Фрич сбежал из замка, — Домбал почему-то решил, что немец мог уйти только по голчевицкой дороге. В пяти километрах от Голчевиц находится железнодорожная станция, откуда в восемь семнадцать, как сообщил Бакула, отходит скорый поезд.
Не верилось. Мы не могли поверить, что в такую ночь старик, пусть даже гонимый ужасом, сможет пройти десять километров до железной дороги только для того, чтобы остаться на свободе еще на один, от силы на два дня. Домбал с присущей ему дотошностью занялся всем, что только могло навести хоть на какой-либо след. Оказалось, что Герман Фрич не взял с собой даже паспорта и никаких личных документов. Они остались лежать в ящике старого комода, аккуратненько уложенные в картонную папку, стянутую широкой резинкой. «Ост-медаль», гитлеровская награда за участие в боях на советском фронте, была спрятана на самом дне ящика и прикрыта пачкой фотографий.
Лигенза взял двумя пальцами металлический кружочек, повертел, оглядел с обеих сторон и сказал: «Сукин сын».
Фрич надел свой ватник, меховую шапку и сапоги, в которых он, по-видимому, ходил на кладбище подкапывать надгробие на могиле жены капитана Харта, бабушки Марека Бакулы. Только это нам и удалось установить.
Ни пани Ласак, ни дочь его Труда, никто из моих людей не могли сказать, как и когда он вышел из замка. Милиционер, дежуривший в холле, спал. Спали и шоферы обеих наших машин.
Нет, не нашли мы следов на дороге, ведущей в Голчевицы. Но они могли остаться на заснеженных полях, которые простираются к западу, югу и востоку от Колбацкой скалы, на безлюдных равнинах, где лишь изредка разбросаны небольшие деревушки: земля здесь бедная, неурожайная. А к северу от скалы — только море.
Домбал сказал:
— Когда, наконец, рассветет, увидим, что там делается, на берегу. Он мог пойти берегом, знал тут каждую стежку. Ваш отец мог пойти берегом?
Труда Фрич заплакала. Марек Бакула бережно обнял ее за плечи и поцеловал в розовую мочку уха. Поцеловал быстро, смущенный нашими взглядами. Она ответила:
— Не знаю.
— Катажина, я признался во всем.
Эту фразу доктор Бакула произнес громко и значительно, с повелительной интонацией, но она даже не подняла глаз, только беспомощно прижалась к нему.
— Я рассказал обо всем, Катажина, — повторил он.
Она ответила:
— Тогда хорошо. Очень хорошо.
Даже от нее, от его дочери, мы ничего не смогли добиться. Пришлось принять предложение Домбала. В сторону Голчевиц ушла машина с Лигензой, который был просто незаменим в подобных операциях. Сержант поехал дальше, до железнодорожной станции. Поднял с постели еще не очнувшихся после вчерашних крестин голчевицких стражей закона, а также представителя железнодорожной охраны и вернулся, беспомощно разводя руками. Только после этого Домбалу пришла в голову мысль о скале, о самоубийстве и о том, чтобы на всякий случай призвать пограничников. До ближайшей заставы шесть километров, и наша машина направилась к голчевицкому телефону.
Домбал обратился к Бакуле:
— Вы нам покажете дорогу к скале, пан доктор. Только попрошу без всяких фокусов…
Один Домбал, офицер оперативной службы, чувствовал себя сейчас в своей тарелке. Скрылся человек. Тот самый, единственный, который по его концепции преступления как раз и являлся убийцей.
Куницки после признания Бакулы снял кандидатуру Германа Фрича, поэтому никак не прореагировал на его бегство. Не пожелал пойти с нами на скалу: «Что? Ушел без разрешения? Ерунда! Почти то же самое, что перейти улицу в неположенном месте. Пусть подобными нарушениями закона занимаются регулировщики уличного движения…» — изрек Куницки. Вытащил из кармана жилета плоские часы с толстенной цепью и крайне сосредоточенно начал что-то подсчитывать, поглядывая на секундную стрелку. Потом обрадованно закричал: «Ну конечно! На убийство Кольбатца вполне могло хватить шести минут! Именно столько времени занимает исполнение прелюдии Рахманинова». Домбал в ответ только махнул рукой. Он уже уверовал в вину Германа Фрича. Уверовал вопреки очевидной истине, что далеко не все убийцы спасаются бегством и что наиболее эффективным бегством иногда является просто постоянное присутствие истинного преступника на месте преступления.
Итак, когда мы пришли на скалу, увенчанную высохшей сосной, голыми ветвями которой ошалело забавлялся ветер, Домбал сказал:
— Скоро начнет светать, тогда увидим…
В глухой стене темноты наши фонари вырубают мгновенные бреши, полные ледяных сталактитов, которые вздыбились из неподвижно застывших морских волн. Белизна простирается до самого горизонта, где не видно пока даже проблеска рассвета.
— …если только, — говорит Домбал, — он не прыгнул со скалы…
Под нами, этажей на десять ниже, бурлит и стонет черная впадина, вода в которой почему-то не замерзла.
— Он не мог этого сделать. Поскольку не сделал того, в чем вы его подозреваете. — Слова Бакулы звучат серьезно и внушительно.
— Мог. И по совершенно иной причине, — отвечаю я ему. — Вспомните: Иоганн Кольбатц повесился в башне потому, что проиграл.
— Извините, Герман Фрич — все-таки не Кольбатц. Он был только их слугой. А точнее — считал себя слугой уже не существующего клана прусских юнкеров. Уж не думаете ли вы, что крах верных служителей более трагичен, нежели упадок их господ?