Филипп Ванденберг - Сикстинский заговор
Тогда монахи отец Пио от монахов-проповедников, брат Дезидерио Скалья, епископ монастыря Сан-Карло, и Пьер Луиджи Зальба от сервитов Пресвятой Девы Марии возмутились, а круглые стекла очков Адама Мельцера из Общества Иисуса грозно блистали. Он ударил кулаком по столу и выкрикнул, будто Навуходоносор пред огненной пещью, что консилиум превратится в фарс, если одни будут осведомлены больше других, а некоторые будут скрывать весомые факты. В данном случае он, Адам Мельцер, просит уволить его от этого. Прочие монахи поспешили присоединиться к этому требованию. В зале тут же раздались и другие возмущенные выкрики, среди них был голос кардинала Беллини, префекта Конгрегации богослужения и дисциплины таинств. И вскоре в зале, где собрался консилиум, уже царила неразбериха, которую не смог прекратить даже Еллинек. Еллинек не без труда снова привлек к себе внимание. Каждый участник священного собрания будет извещен о причинах, но в сложившейся ситуации необходимо учитывать специфику Ватиканского архива. В нем хранятся сведения о высших чинах курии specialissimo modo. Адам Мельцер, до конца не выслушав кардинала, предположил, что консилиум собирался для отвода глаз, что секрет давно открыт, но по непонятным причинам о результатах ничего не сообщается. Иначе как еще можно расценить заявление Его Высокопреосвященства Еллинека, принадлежащего к высшим кругам, что разгадка им найдена. Очевидно, она находится в архиве, куда простым смертным вход закрыт. По мнению Мельцера, истинный смысл надписи давно известен, но он оскорбителен для Церкви, поэтому было решено созвать данный консилиум, чтобы создать безобидную замену толкованию. Мельцер назвал это фарисейством, как вопрос, заданный священниками и левитами Иоанну по ту сторону реки Иордан.
Еллинек, вскочив, запретил Мельцеру продолжать, назвав его речь недостойной истинного христианина, к тому же непродуманной. Молчание, несомненно, было бы в данной ситуации предпочтительней. Оскорбленный и почитающий данную causa, он все-таки не будет назначать взыскания, так как осознает, что у всех нервы на пределе и иные уже завтра пожалеют о сказанном. Нет, он, Еллинек, тоже не знает смысла надписи. Своей версией он хотел лишь выказать уважение к профессору.
А Маннинг назвал происходящее нечестным и неправомерным, а также противоречащим христианской морали. Однако он не собирается исследовать то, что уже Давно известно, только лишь для того, чтобы версия обрела стройность и понравилась курии. Семиотик потребовал открыть для него доступ к секретному архиву, иначе он отказывался от продолжения исследований. Припертый к стенке, Еллинек попросил снять с него все обязанности, но был прерван кардиналом-государственным секретарем:
– Non est possibile, ex officio![96]
Он сделал попытку успокоить всех присутствующих. Таким образом, консилиум быстро и неожиданно завершил свою работу, так ни на йоту и не приблизившись к разгадке. Помимо разногласий в их ряды закралась и подозрительность. Все перестали доверять друг Другу: монахи – кардиналам, кардиналы – профессорам, профессора – кардиналам. Кардинал Беллини – кардиналу Еллинеку, кардинал Еллинек – кардиналу-государственному секретарю, кардинал-государственный секретарь – кардиналу Еллинеку, кардинал Еллинек – монсеньору Штиклеру, монсеньор Штиклер – кардиналу Еллинеку, Мельцер – кардиналу Еллинеку. По-видимому, к кардиналу Йозефу Еллинеку все члены курии испытывали теперь лишь враждебные чувства. И казалось, что гнев Всевышнего настиг Ватикан, как однажды Содом и Гоморру.
В тот же день в молельне на Авентинском холме неожиданно встретились отец Пио Сегони и аббат монастыря. Аббат не узнавал бенедиктинца из Монтекассино, но тот настаивал, что они учились в одной семинарии. Речь его становилась все громче, так что аббат, пряча руки в фалдах одежды, успокаивал его.
Пио, сверкая глазами, говорил о документах того времени:
– Они должны находиться в этом монастыре, я знаю. Если бы они были отправлены в другое место, это не удалось бы сохранить в тайне. Где же они?
Аббат хотел успокоить взволнованного священника:
– Брат во Христе, документы, о которых вы говорите существуют лишь в вашей голове. Если бы они были здесь, я бы знал об этом. Ведь я полжизни провел в этом монастыре.
– Несомненно, аббат, – говорил Пио Сегони с циничной ухмылкой, – вы спокойно пережили все благодаря своей способности держать язык за зубами.
– Легче молчать, чем думать о том, что ты сказал, брат.
– Да, знаю по себе: мне всегда вредило то, о чем я должен был сказать. Я всю жизнь винился в том, в чем повинен не был. Это больно. Меня бросали из одного аббатства в другое, из одного приората в другой. Господи милостивый, я похож на прокаженного из Библии.
– Вы живете согласно Ordo Sancti Benedicts брат, а правила ордена предписывают трудиться всюду. А теперь идите.
Так закончился разговор. Собеседники расстались, не вспомнив о словах апостола Павла: «Гневаясь, не согрешайте: солнце да не зайдет во гневе вашем».
Предположительно в Прощеное воскресенье
Несколько дней спустя, должно быть, в Прощеное воскресенье, но точно уже никто этого установить не может, как не важно это и для нашего повествования, кардинал Еллинек направился в архив. Поздним вечером (кардинал был обременен делами) раздавались привычные гогочущие звуки фагота монсеньора Ранери, наполнявшие коридоры папского дворца. Еллинек был убежден, что только он в состоянии будет помочь расшифровке надписи, если изучит секретный архив досконально. Ведь у Беллини и Лопеса не было разрешения посещать секретные комнаты, а Касконе, по мнению Еллинека, стремился скрыть правду, а не доискаться истины. Он, как всегда, вошел туда через заднюю дверь, когда в ответ на условный стук ее открыл один из Scrittori. Юноша испытывал природный стыд, вернее, благоговение, перед книгами. Кардинал не знал ни его имени, ни имен остальных. Сам Еллинек не испытывал стыда перед книгами. Они как бы бросали ему вызов, возбуждали, как плоть Джованны. Он любил гладить книги, раздевать их, вынимая из обложки, – книги были его страстью.
Как в лабиринте Минотавра, в этом – из книжных томов и черных книжных шкафов – никогда нельзя было знать наверное, есть ли в архиве кто-нибудь еще. А может быть, пришедший был единственным исследователем учений, ересей и Слова, которое, как говорится в Писании, было в начале. И тот, кто познал премудрость чтения меж строк, как «Отче наш», тот, как и сам Еллинек, чувствовал жуткую всесильную мощь слов, которые были более могучими, чем воины и войны. Они могли создавать миры – и разрушать их. Спасение – и вечное проклятие, смерть – и жизнь, небеса – и ад. Нигде эти противопоставленные понятия не сходились так близко, как здесь. Еллинек понимал это. Имея доступ к самым сокровенным тайнам, постиг это лучше, чем кто бы то ни было. Именно поэтому опасался знаков флорентийца больше всех в Ватикане. Он боялся их, потому что прочел больше остальных. Он понимал, что, несмотря на это, разумеет совсем немного. Тысячи жизней не хватило бы, чтобы раскрыть все тайны Archivio Segreto.
Еллинек взял из рук Scrittore настольную лампу и направился в Riserva. Отец Августин ни разу не преодолевал путь наверх по узкой винтовой лестнице, к той двери, за которую даже ему был закрыт доступ. Отец Пио с согласия Еллинека отменил этот обычай, поэтому Еллинек носил в кармане сутаны тяжелый ключ с двумя бородками. На лестнице стоял резкий запах. Как же он ненавидел этот убийственный запах противогрибковых химикатов, который перебивал возбуждающий запах книг! Дойдя До черной двери, он вложил ключ в замок.
Еллинек открыл дверь, и на секунду ему показалось, что среди полок кто-то потушил тусклый свет. Но этого просто не могло быть, и кардинал, заперев за собой дверь и освещая путь лампой, подошел к шкафу, в котором хранились документы флорентийца.
Еллинек, раскладывая бумаги на две стопки (прочитанные и те, которые ему еще предстояло изучить), размышлял о том, почему же великое открывается лишь художникам? Письма Микеланджело пронизаны злобой, горечью, досадой, в них сквозит подавленность. Казалось, словно Микеланджело был от рождения обречен на несчастье: taedium vitae[97] повсюду, везде ложь, интриги и враги. Флорентийцу одно время даже чудилось, что его преследуют убийцы. Мучил страх апокалипсиса. И если ужас оставлял его, на смену ему приходил другой. Он мучил себя сам, бредил метафизикой, он был вечным рабом неизбывной скорби. Служило ли все это пищей для его творчества? Неужели необходимо стать рабом, чтобы насладиться полнотой свободы? Ослепнуть, чтобы оценить способность видеть? Глухим, чтобы иметь возможность слышать?
Досье неизвестного автора о восьмидесятиоднолетнем Микеланджело, который в то время стал архитектором собора Святого Петра. «Старик брызжет слюной и впадает в детство. Пора уже прогнать флорентийца со службы, так как непонятно, в состоянии ли он воплотить то, что рисует на бумаге. М. замечал ошибки в вычислениях, которые, если и не являлись порождениями его фантазии, приписывались Нанни Биджо, молодому зодчему, который уже мечтал занять место флорентийца». Как бы то ни было, их споры мешали делу. Все указывало на то, чтобы отпустить М., назначив на его место Биджо.