Жан-Пьер Оль - Господин Дик, или Десятая книга
В этот не самый удачный момент в лавку зашел какой-то маленький человечек в плаще. Небрежный взгляд, вскользь брошенный на книги, выдал праздношатающегося. Крук почти не обратил на него внимания.
– Они предпочитают милые работки настоящему творению… Ах, – воскликнул он с гримасой отвращения, – эта французская интеллигентность, тонкость, элегантностъ!.. Дорого же вам обходятся все эти побрякушки! Ваши самые великие авторы неотесанны, мужланы… но на каждого Рабле, на каждого Бальзака – сколько профессоров хороших манер! А сколько на каждого Селина… – До него вдруг дошло, что его «купили», и он прикусил язык. Лицо его побледнело, он печально смотрел на меня. – Но в конечном счете вы – прекрасная пара: один упрям, как осел, а другой все на свете презирает…
Тем временем маленький человечек, задетый нашим невниманием, предстал перед нами.
– Ваши книги, они у вас как расставлены?
Поскольку Крук уже не разжимал рта, разъяснения я взял на себя:
– В алфавитном порядке.
– А… понятно… но… – он с хитроватым видом наморщил лоб, – в алфавитном порядке чего!
На сей раз Крук меня опередил:
– В алфавитном порядке марок автомобилей!
Клиент вылупил глаза.
– Да, – продолжал Крук, – Камю, например, разбился в «веге», следовательно, я ставлю его на «В»… – Говоря, Крук смотрел на меня, и его голос дрожал от гнева. – Напротив, Сартр всю жизнь хранил верность «ситроену», значит, его место – на «С».
– А… да, – проговорил сбитый с толку клиент. – Это изобретательно…
– Вот именно.
В этот момент солидная дама, украшенная перманентом, постучала в витрину ручкой зонтика, и клиент исчез, напоследок окинув лавку подозрительным взглядом.
После длительного молчания Крук вздохнул.
– Вы не расположены к дискуссии, молодой человек… Ну что ж, тогда выпьем…
– Но я сегодня ничего не купил!
– Так и что? Традиции создают для того, чтобы их нарушать.
В тот вечер мы много выпили. У лагавулена был горький привкус.
– А знаете, Крук, это забавно, но когда я, будучи несколько моложе, увидел вас вот таким – гигантского роста, стоящим на фоне огромного окна, с этим вашим перстнем и бутылкой в руке… у меня было такое впечатление, что я присутствую на какой-то… мессе, что ли… А вы еще совершаете этот ваш маленький ритуал… стаканы, эта «магическая формула», мне казалось, что вы похожи на какого-то священнослужителя.
– Это нормально, – спокойно отозвался Крук. – Я и есть священнослужитель.
Кольцо прочертило очередную прецизионную метку на сантиметр ниже предыдущей.
– Вы шутите?
– Вовсе нет. Я священник. Настоящий священник Римско-католической церкви… а вот мой приход.
Он засунул два пальца за националистический плакат – слева внизу, возле кнопки, – и протянул мне маленькую черно-белую заскорузлую фотографию: крохотная, прилепившаяся к прибрежным скалам церковь в окружении могил.
– Тобермори на острове Айлей, в нескольких километрах от Лагавулена.
– Это колоссально…
– Рай… синекура… Пять винокуренных заводов. Они могли бы залить все мелкие glens,[16] разбросанные среди торфяников острова… Там везде – виски… Меня послали туда после семинарии, и я провел там три года. Я трудился не покладая рук; люди, кажется, были довольны моей работой. Мессы, крещения, венчания, похороны, катехизис не оставляли мне ни одной минуты для себя. В общем-то счастье.
Он вдруг забрал у меня фотографию.
– Там была одна девушка… Уроженка острова, она изучала литературу в Эдинбурге и приехала в Тобермори на каникулы. Не представляю, как она узнала, что я, возможно, происхожу из рода Эрхарта. Но однажды она является ко мне с визитом и говорит, что хочет защищаться по Рабле. У нее были огромные ягодицы и веснушки на плечах. По сегодняшней моей классификации – «одна ночь», ни больше ни меньше… Но я был тогда молод… я был всего на два или на три года старше ее. Мы довольно долго беседовали об Эрхарте, о Рабле и о Лесаже – и пили под разговор; я, помню, прятал виски среди бутылок с вином для мессы, чтобы не нашла женщина, приходившая убирать… Потом мы пошли прогуляться по берегу и там… На другой день я пришел к епископу и во всем признался. Он потребовал, чтобы я вышел из сословия.
– Я… я полагал, что церковные иерархи терпимо относятся к такого рода…
– Не в Шотландии. Там конкуренция церквей, там угрюмо следят за каждым вашим шагом и жестом… «Мы не можем позволить себе ни малейшей оплошности» – вот что мне сказал епископ.
– Но теперь-то с этим покончено. Вы освобождены от вашего обета.
– Не так все просто, – усмехнулся Крук. – Наш друг Манжматен как-то описал меня очень удачной метафорой. Он сказал, что я похож на тех многочисленных бегунов, которые не прошли в финал. Ночью они возвращаются на стадион и повторяют забег – просто для самих себя. Чтобы доказать себе, что они могли победить.
Позже, идя назад по улице Ранпар, я впервые испытал такое чувство, словно меня кто-то преследует. Когда я шел, за моей спиной раздавались звуки шагов – и замирали, когда я останавливался. На площади Гамбетта они слились с топотом толпы, но я по-прежнему чувствовал чей-то взгляд, прикованный к моему затылку. На углу улицы Сен-Сернен я остановился и резко обернулся. Никого не было видно. Я долго стоял перед витриной прачечной, наблюдая за вращающимся бельем, в то время как ее владелец, сидевший перед машиной с плеерными дебильниками на ушах, орал во все горло какую-то популярную песенку.
В чем я мог упрекнуть Манжматена? В грубых выходках? Но ведь на следующий день после каждой из них я как ни в чем не бывало звонил в его дверь, словно собака, приносящая в зубах палку, которой ее будут охаживать. Он, со своей стороны, был не из тех, кому нужен какой-то мальчик для битья или какой-то козел отпущения. Гордое одиночество куда более соответствовало бы его репутации обольстителя и будущей славы университета. О нас уже начинали ходить малоприятные слухи, которые в перспективе могли помешать его успехам у женщин и, не исключено, когда-нибудь даже повредить его карьере. Но это было сильнее его: он таскал меня на вечеринки, где я никого не знал, увозил меня на уик-энд к родителям в Аркашон, звонил, если два-три дня я не подавал признаков жизни. Й всегда – эти объятия, эти выспренние обращения: «Чертов Домаль! Брат мой во Диккенсе! Мой пиквикист!»
Жизнь не подготовила нас к этому; словно какой-то посыльный доставил каждому из нас чудной прибор со словом «друг» на упаковке, но инструкции по применению не обнаруживалось. Каждое утро, встречаясь в универе, мы начинали с перепалки, чтобы потом усесться на одну скамью.
Мне вспоминается одна очень странная сцена. Это было в субботу. Мишель назначил мне встречу перед Гранд-театром. Он любезен, предупредителен, но еще и как-то замкнут; у него явно что-то на уме. Мы фланируем по улице Защитников, и тут он останавливается как вкопанный перед витриной английского магазина. Там среди банок с мармеладом, шотландских тряпок, кружек и ирландских пудингов он увидел две безделушки: пресс-папье в виде бюста Диккенса с кожаной прокладкой и его же свинцовую фигурку, поменьше, отлитую со знаменитой фотографии, на которой писатель в костюме «фермера-джентльмена» стоит, скрестив на груди руки, и, хмурясь, кажется, мерит презрительным взглядом какого-то невероятного оппонента.
– Они мне нужны! – восклицает Мишель.
В магазине пахнет печеньем и ландышами. В то время как ему упаковывают покупки, Мишель бросает на меня странный взгляд:
– В чем дело? Ты находишь это смешным?
– Я разве что-нибудь сказал?
– Нет, но очень громко подумал… – Он засмеялся и прибавил: – В сущности, может быть, именно этого тебе и не хватает…
– Чего?
Выписывая чек, он беззастенчиво оценивал прелести продавщицы.
– Капельки ребячливости. Непосредственности. Дорого бы я дал, чтобы узнать, что там у тебя было в твоем сопливом детстве.
Эта реплика, лишенная, впрочем, какой-то враждебности, задела меня сильнее, чем его обычные насмешки. И позднее, когда мы уселись в баре на бульваре Клемансо, я сухо заметил:
– Так, говоришь, непосредственности… А я вот спрашиваю себя, такой ли уж ты в этом образец…
– А вот и да, представь себе! И в этом моя сила… В легком затмении ума, которое позволяет мне доверяться чувствам во всем, что я предпринимаю. Ты до этого никогда не дойдешь.
Секунду поколебавшись, он вытащил из своей сумки эти две безделушки и поставил их на середину столика, как ребенок, демонстрирующий свою коллекцию шариков.
– Слушай! Разделим по-братски?
– И что, по-твоему, я с этим буду делать?
– Я имею в виду – разделим Диккенса. Бореля. Эту книгу, которая у меня в голове, пишем вместе? Всё – вдвоем.
Потолок бара, по-старинному разделенный на квадраты, напоминал перевернутую шахматную доску – игровое поле, на котором слова «выигрывать» и «проигрывать» обменивались смыслом. По гипсу змеились трещины. Мне вспомнились пустыня и караваны слов.