Борис Акунин - Пелагия и красный петух
Хотела убежать от греха. Вдруг слышит — кудахтанье. Знакомое, Белянкино!
Значит, там она, в пещере.
И, перекрестившись (молитву говорить не умела — «неязыкая» была), полезла добывать Белянку.
Сначала ничего разглядеть не могла, темно. Потом немножко приобыклась. Увидела белое пятно — Белянку. Кинулась к ней, а рядом петух. Бойкий такой, все на курицу заскакивал. Вдруг глядит — немножко в сторонке лежит бородатый мужик в белой рубахе (так Дурке, во всяком случае, показалось), похрапывает. Если бы мужик не спал, она бы дунула из жуткого места и ни за что бы туда не вернулась. Но спящего что бояться? То есть, побоялась, конечно, малое время, но потом пригляделась, увидела, что нестрашный, и разбудила, отвела в деревню, вместе с петухом.
Кочет этот, красного пера, достался Дурке, потому что пещерный мужик показал: себе бери. Хороший оказался петух, не чета деревенским. Дурка с бабаней давали его чужих кур топтать, за пяток яиц, и оттого стали жить сильно лучше, а от кочета в Строгановке пошла порода «етучих» (то есть ненасытных до топтания) красных петушков. Самого-то его через год соседские петухи заклевали — очень уж драчлив был.
Дослушав рассказ до конца, Пелагия стала расспрашивать про Мануила: что он был за человек, как себя вел, не обижал ли. Помнила, за что мужики прогнали горе-пророка, и не могла взять в толк: если так, что ж Дурка о «паскуднике» так тревожится?
Девочка ничего плохого о своем обидчике не сказала, напротив. Когда говорила о нем, голосок стал мечтательным, даже нежным. Похоже, встреча с «диким татарином» стала главным событием в ее маленькой, убогой жизни.
Он добрый, сказала Дурка. «Беседничать» с ним хорошо.
— Да как же вы могли беседы вести? — не выдержала Пелагия. — Ты была неязыкая, он тоже, говорят, бессловесный был?
Про себя подумала: или прикидывался перед мужиками?
— Беседничали, — упрямо повторила Дурка. — Мануил так толокал, ни одинова словечка не проймешь, а ино все понятно.
— Да что он тебе рассказывал-то?
— Разно, — ответила девочка и посмотрела в небо, на луну. На ее лице играла странная полуулыбка, совсем не детская. — Я ишшо малая была, как есть дура. Хочу яво умолить: «Никуда не уходи, у нас с бабаней живи», а сама толь «ме» да «ме».
— Когда же ты научилась говорить?
— Он, Мануил, от немотки слечил. Грит: «Ты, девка, ране толокать не жалала, потому не с кем тобе было и не об чем. А со мною затолокаешь».
— И все это он тебе без слов выразил? — недоверчиво спросила Пелагия. Дурка задумалась.
— Не помню. Повел меня на речку, велел разболочься (раздеться) нагола. Зачал водой на темко (темя) поливать, по плечам оглаживать. Так-то сладко! И наговор приговариват, волшебной. А Ванятка мельников нас свидал, побег за мужиками. Прибегли они и давай яво, Амануила, сизовать, да за волосья по земле волочь, да ногами! Я как заору: «Не трожьте яво! Не трожьте!». Словами заорала, толь никто не сослыхал — тож орали все сильно. И так я обмирела (удивилась), что могу словами орать, — пала без памяти и лежала день и еще день. А проснулась, яво уж прогнали… Хотела за ним бежать, в Святу Землю. Амануил оттудова родом.
— Из Святой Земли? С чего ты взяла?
— Откель жа такому ишшо взяться? — удивилась Дурка. — А и сам мне про то толокал. Толь не побегла я. Потому он не велел. Я ишшо ране таво с им просилась — мычала «возьми меня, возьми». Боялась, не проймет, меня окроме бабани никто не пронимал. А он пронял. «Рано, грит, тебе в Святу Землю. Бабаня без тебя как? Вот ослобонит тя Господь, тады ко мне приходи. Ждать буду».
Лишь теперь, с запозданием, Пелагия сообразила, что девчонка, пожалуй, привирает или, выражаясь мягче, фантазирует. Придумала себе сказку и тешится ею. А, с другой стороны, чем ей, бедняжке, еще тешиться?
Пелагия погладила Дурку по голове.
— Почему ты молчишь? В деревне тебя считают немой и полоумной, а ты вон какая умница. Потолокай с сельчанами, к тебе и относиться станут по-другому.
— С кем толокать-то? — фыркнула Дурка. — И об чем? Я толь с бабаней толокаю, тихонько. Кажный вечор. Про Мануила ей сказываю, а она слухат. Отвечать не могет, без языка лежит. Когда я малая была, бабаня мне, бывалот, толокает-толокает, а я, дура, мычу. Теперя наспрот (наоборот). Я толокаю, бабаня мычит. Плохая она, помрет скоро. Схороню, тады ослобонюсь. И пойду к нему, к Амануилу. В Святу Землю. Толь сыперва (сначала) подрасту, девкой стану. На что ему малая девчонка? Годок-другой ишшо обождать надо. Гли-ко-ся, у меня чаво, — с гордостью сказала Дурка и распахнула ворот драного платьишка — показала едва-едва набухающие грудки: сначала одну, потом вторую. — Вишь? Скоро я девкой стану?
— Скоро, — вздохнула Пелагия.
Обе замолчали, каждая думала о своем.
— Слушай, — сказала монахиня, — а могла бы ты показать мне ту череву? Ну, где ты Мануила нашла?
— Чаво, покажу, — легко согласилась Дурка. — Как кочеты навтора (во второй раз) проголосят, сызнова к мельне приходи. Сведу.
Стыдный сон
До петушьего крика, который, согласно закону природы, должен предшествовать рассвету, было еще долго, часов, пожалуй, пять или шесть, так что следовало как-то определиться на ночлег.
Пелагия вернулась к общинной избе, чтобы спросить у старосты, где можно заночевать.
В доме горели окна, и монахиня, прежде чем войти, заглянула в одно из них.
Старосты в горнице не было. За дощатым столом сидел в одиночестве Сергей Сергеевич, а по лавкам вдоль стен улеглись остальные участники экспедиции.
Из этого было понятно, что изба выделена следователю и его команде под ночевку. И то — где ж их еще размещать? Гостинице в Строгановке взяться неоткуда.
Довольно долго сестра стояла неподвижно, глядя на Сергея Сергеевича.
Ах, какое лицо было у следователя, когда он думал, что никто его не видит! Ни насмешливости, ни сухости.
Лоб Долинина был пересечен страдальческими морщинами, у рта пролегла трагическая складка, а глаза сияли подозрительно ярко — уж не от слез ли?
Вдруг Сергей Сергеевич уронил лоб на скрещенные руки, и его плечи задрожали.
До того его было жалко — слов нет. Вот ведь какую муку несет в себе человек, а не гнется, не ломается.
И монахиня поймала себя на том, что ей очень хочется прижать русую голову страдальца к груди, погладить измученное чело, стряхнуть слезы с ресниц.
Да полно, испугалась вдруг она, жалость ли это? А если нет?
Если быть с собой до конца откровенной, совсем начистоту, из-за чего она так легко согласилась ехать с Долининым в Строгановку? Только ли в расследовании и защите Митрофания дело?
Нет, матушка, понравился тебе петербургский мастер сыска, уличила себя инокиня. А еще ты, грешница, почувствовала, что и сама ему нравишься. Вот и захотелось побыть с ним рядом. Или не так?
Так, повесила голову Пелагия, истинно так.
Вспомнила, как стиснулось сердце, когда он сказал ей невозможные слова — про то, что другой такой на свете нет, и не будь она монашка…
Ах, стыдно! Ах, нехорошо!
И хуже всего то, что страшным своим рассказом про серную кислоту Сергей Сергеевич задел в сердце какую-то струнку. Ничего нет опасней этого — когда в женском сердце, содержащемся в неукоснительной строгости, можно даже сказать, зажатом в ежовой рукавице, вдруг тонко зазвучит некая, казалось бы, давно и навсегда оборванная струнка…
Перепугалась черница так, что зашептала молитву об избавлении от искушения.
Испуг породил решительность.
Пелагия поднялась на крыльцо, вошла в сени и постучала в дверь горницы. Подождала несколько времени, чтобы Сергей Сергеевич успел распрямиться, стереть слезы, и переступила порог.
Долинин поднялся ей навстречу. Совладать с лицом не сумел — смотрел на инокиню с изумлением и чуть ли не страхом, словно был застигнут на месте преступления. Это лишний раз убедило ее в правильности решения.
— Вы вот что, — объявила Пелагия. — Вы не ждите меня. Возвращайтесь, нынче же. Что вам тут маяться? Вижу, вы даже спать не можете. Я останусь в Строгановке на денек-другой. Раз уж, благодаря вам, оказалась в этой глуши, займусь своим прямым делом. Я как-никак школьная начальница. Осмотрюсь, поговорю с крестьянами, со старостой. Может, отдадут мне девочек, какие поменьше, на обучение. Что им здесь в невежестве расти?
Подумалось: а ведь верно, и непременно нужно будет Дурку забрать, а бабушку ее можно пристроить в монастырскую больницу.
Была уверена, что Долинин станет отговаривать, даже горячиться.
Однако следователь смотрел на нее молча, не произносил ни слова.
Неужто понял истинную причину, ужаснулась Пелагия. Наверняка догадался — ведь человек он умный, тонкий.
Отвела глаза, а может быть, даже и покраснела. Во всяком случае, щекам стало горячо.