Борис Акунин - Пелагия и красный петух
Объяснялся с Долининым староста — угрюмый дед, весь, как леший, заросший седым с прозеленью волосом. Кроме старика в общинной избе были еще двое немолодых мужиков, ртов не раскрывавшие и только настороженно пялившиеся на незваных гостей.
Если б не волостной старшина, приходившийся старосте кумом, никакого разговора, должно быть, вовсе бы не вышло.
Главное, зачем ехали, выяснилось почти сразу.
Заглянув в открытый ящик, староста перекрестился и сказал, что это точно Петька Шелухин, природный строгановец. Три года как ушел, и с тех пор его здесь не видывали.
— При каких обстоятельствах он покинул место жительства? — спросил Долинин.
— Че-ко-ся? — вылупился на него староста, изъяснявшийся на местном говоре, с непривычки довольно трудном для понимания. — Че талакаити?
— Ну, почему он ушел?
— То-оно, ушел и ушел. Мы лонись и домишку яво на обчество отписали, — обвел дед рукой горницу, надо сказать, прескверную — с низким потолком, в углах серым от паутины.
— «Лонись» — это «в прошлом году», — перевела Пелагия. — Они устроили в доме Шелухина общинную избу.
— Мерси. Я его не про избу спрашиваю. Что он за человек был, Шелухин? Почему из деревни ушел?
— … человечишко, — отчетливо проговорил дед некрасивое слово, от которого монахиня поморщилась. — Тырта, дрокомеля. Хлопать был здоров, лижбо сбостить чаво. Не одинова учили.
— А? — спросил Долинин Пелагию. Та пояснила:
— Хвастун, бездельник. Врал много. И в воровстве замечался.
— Похоже, что наш, — заметил Сергей Сергеевич. — Повадки сходятся. С чего вдруг Шелухин подался из этих чудесных мест? Спросите-ка лучше вы, сестра, а то мы с этим Мафусаилом как-то не очень друг друга разумеем.
Пелагия спросила.
Староста, переглянувшись с молчаливыми мужиками, ответил, что Петька «отошел с диком татарином».
— С кем? — переспросили хором Сергей Сергеевич и монашка.
— Ино был такой человек. Не наш. Сысторонь взялся, нивесть откель.
— Что такое «ино»? — нервно взглянул на помощницу Долинин. — И еще это — «сысторонь»?
— Да подождите вы, — невежливо отмахнулась от непонятливого следователя Пелагия. — Скажите, дедушка, а все же откуда, откель татарин-то пришел?
— Ниоткель. Татарина, то-оно, Дурка привела.
Тут уж и черница растерялась.
— Что?
В ходе долгого, изобиловавшего всякого рода недоразумениями разбирательства выяснилось, что Дуркой кличут немую и малахольную девчонку, строгановскую жительницу.
По поводу того, как Дурку звать на самом деле, между аборигенами возник спор.
Один мужик полагал, что Стешкой, другой — что Фимкой. Староста про имя дурочки ничего сказать не мог, однако сообщил, что немая живет с бабкой Бобрихой, которая «семой год» в «лежухе» (параличе). Дурка, как умеет, ухаживает за больной, ну и «обчество» чем-ничем помогает.
Однажды весной, тому три года, эта самая Дурка привела невесть откуда «сыстороннего» человека, «вовсе дикого».
— Почему дикого? — спросила Пелагия.
— Да, то-оно, как есть дикой. Башкой вертит, глазья таращит, талачет чей-то, вроде по-людски, а толь безо всякого глузду. «Эй, фуани, эй, фуани». Чистый урод, какие в городах у церквы христарадничают.
— Урод? Он что, калека был? — встрял напряженно слушавший Сергей Сергеевич.
— Нет, — ответила монахиня. — «Урод» — это «юрод», «юродивый». Скажите, дедушка, а как тот человек был одет?
— Почитай, никак. Вовсе без порток, в одной холстине, поверху бласной веревкой опоясан.
— Какой-какой веревкой, сестрица?
Пелагия обернулась к следователю и тихо сказала:
— «Бласная» — это синяя…
Долинин присвистнул.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Стало быть, в ящике у нас никакой не Мануйла… Quod erat demonstrandum.[2]
— Погодите, погодите. — Пелагия снова повернулась к старосте. — А почему вы взяли, что он татарин?
Дед покосился на черницу, напрямую не ответил — велел одному из мужиков:
— Донька, ты ей кажи, мне невместно.
— В баньку мыть яво повели, а у яво етюк обкорнатый, — пояснил Донька. — Как у татарвы.
— Что-что?
— Это я как раз понял, — заметил Сергей Сергеевич. — У «дикого татарина» было обрезание. Сомнений нет, это Мануйла. В самом деле бессмертен, прохвост…
Из дальнейшего разговора выяснились еще кое-какие подробности.
Петька Шелухин, самый лядащий мужичонка во всей Строгановке, отчего-то привязался к «дикому», поселил у себя в избе, повсюду ходил за ним, как за родным братом. По свидетельству старосты, они и правда были похожи — и ростом, и лицом. Петька так и звал чужака: «старшой брат», тот же прозвал своего попечителя «Шелухай».
— Не-е, не Шелухай. Шелуяк — во как татарин яво кликал, — поправил Донька.
— Ино так, — подтвердил второй мужик. — Шелуяк. И Петька отзывался.
Следователь велел позвать девчонку, что привела «татарина».
Привели. Но толку от нее никакого не вышло. Было Дурке, должно быть, лет четырнадцать, но из-за маленького роста и заморенности выглядела она на десять. О чем спрашивали — не понимала, только мычала. Скребла грязной пятерней спутанные волосья, шмыгала носом.
В конце концов Долинин махнул на нее рукой.
— Так, говоришь, подружился Шелухин с пришлым человеком? — повернулся он к старосте. — А на какой, собственно, почве?
Пелагия, тяжко вздохнув на безнадежного Сергея Сергеевича, приготовилась перевести его вопрос на строгановский язык — иначе непременно воспроизвелся бы разговор принца Датского с могильщиком («Известно, на какой, сударь — на нашей, датской»). И вдруг, по чистой случайности, взглянула на жавшуюся у двери Дурку. Теперь, когда взрослые перестали обращать на девчонку внимание, ее лицо переменилось: в пустых глазах зажглась искорка, выражение придурковатости исчезло. Девочка прислушивалась к разговору, да как жадно!
— Сягай, сягай! (Ступай! Ступай!) — прикрикнул на нее староста. Та неохотно вышла. Разговор про «дикого» был продолжен.
— Чем же татарин Петьке поблазнил? — спросила Пелагия.
— Петька хлопал, что дикой яму про Святу Землю талакает. Ишто про то, как по правде жить.
— Почему «хлопал»?
— Да де ж татарину про Святу Землю талакать, коли он по-нашему ни бельмеса не строчил?
— То есть совсем говорить не умел?
— Ага.
Один из мужиков (не тот, который Донька, а второй) сказал:
— Как они с Дуркой-то, а, батяня? Она мыкает, он гугукает. Умора. Охрим-то тады шутканул, а? «Дурка, грит, собе жаниха присватала. Баска будет семейка — Дурень да Дурка».
И погладил бороду рукой, что, должно быть, означало в Строгановке крайнюю степень легкомыслия, потому что староста одернул весельчака:
— Ты зубы-то не скаль. Или забыл, чаво после было?
— А что после было? — тут же поинтересовался Долинин.
Строгановцы переглянулись.
— Да прогнали мы татарина, — сказал староста. — Так-оно, отсизовали как следоват, в шургу башкой сунули, да хлестунами за околицу.
— Что они сделали? — беспомощно оглянулся на монашку Сергей Сергеевич.
— Избили до полусмерти, окунули в выгребную яму и выгнали из деревни кнутами, — объяснила она.
— За что? — покривился на местные нравы Долинин.
— Надо было яво, паскуду, до смерти уходить, — сурово произнес староста. — Ино етюк яво татарской оторвать. Дурку, сироту убогую, котора за ним, как псюха, бегала, опоганить хотел. Носит же земля иродов. Дурка после два дни беспамятно лежала.
Сергей Сергеевич нахмурился.
— Ну а Шелухин что?
— За татарином своим в лес побег. Как мы зачали паскудника охаживать, Петька с мужиками махаться полез, не давал свово «старшого» поучить. Ну, мы и Петьке харю своротили. А как прогнали татарина в лес, Петька котомку завязал и за ним. «Пропадет он в лесу! — орал. — Он человек божий!» И боле мы Петьку не видали, до сего дня.
— А скажи-ка, дед, ино в какую сторону ушел от вас татарин? На закат, на восход, к северу ли, или, так-оно, к полуночи? — спросил Долинин.
Пелагия тихонько встала и направилась к двери.
Причин тому было две. Первая — что Сергей Сергеевич, кажется, понемногу осваивался с местной идиоматикой. А вторая заключалась в самой двери, которая вела себя загадочным образом — то приоткроется, то снова затворится, хотя сквозняка не было.
Выскользнув в темные сени, монахиня повертела головой и заметила в углу, за сундуком, некую тень.
Подошла, присела на корточки.
— Не бойся, вылезай.
Из-за сундука высунулась растрепанная голова. В темноте светились два широко раскрытых глаза.
— Ну, что спряталась? — ласково сказала Пелагия дурочке. — Ты зачем подслушивала?